— Замолви ей за меня словечко, старина, — бросил мне вслед Алан. -Скажи ей, что в моих похотливых мечтах я отвожу ей роль сексуальной рабыни. Может, она придет мне на помощь? Не забудь подчеркнуть, что мои мечты похотливы, — добавил он.
Я обернулся. Он смотрел на меня — его высокая, элегантная, сутуловатая фигура, восемнадцать лет тянувшаяся вверх, теперь уже, казалось, источала некоторую изысканную усталость, порожденную бременем плоти и жизни; над ясной зеленью глаз реяли каштановые волосы, красивое лицо оживляла чуть заметная ироническая улыбка. От всех повадок Алана и от его облика исходило редкостное обаяние, под которое, едва он поступил в колледж, немедля подпали все обитатели Hamilton School; смягчая неслыханную вольность его поведения и дерзкие речи, это обаяние не раз спасало голову Алана от дисциплинарной гильотины. Он держался отчужденно и не без высокомерия. Мы оба учились в выпускном классе. Я был двумя годами моложе его и кое в чем наверняка казался ему инфантильным, но со мной он установил необычные для него короткие отношения. В распределении ролей между нами существовало известное равновесие. Его ранняя зрелость, тем более при нашей разнице в возрасте, иногда тяготила меня и даже подавляла/В большинстве спортивных дисциплин мы состязались на равных. В научных дисциплинах он не без досады почти всегда вынужден был уступать мне первенство. Но в общем он был лидером, а я маргиналом, что как бы уравнивало нас, превращая наши отношения в некий добровольный союз популярности и одиночества, и это избавляло меня от унизительности рабства, а его от унизительности снисхождения.
Пройдя по двору, я ступил на аллею, ведущую к северному порталу. На архипелаге царствовала весна, Джерси овевал легкий восточный ветер с континента, ровный, тихий и прохладный; он очистил небо от облаков и так выгладил зыбь Ла-Манша, что море напоминало спокойное озеро. Ветер, стлавшийся над морем в своем безмятежном странствии между Котантеном и островом, смешав испарения земли, воды и растений, пробужденных к работе лучами солнца, которые беспрепятственно струились в незамутненном эфире, составил этот запах перегноя с добавлением йода и соли и, помаявшись в замкнутом пространстве низины Розе-ля, теперь рассеивал его по владениям Hamilton School, утвердившимся на своем лесистом плато. Справа от меня столетние дубы парка, занимавшего всю восточную часть имения, небрежно шелестели кончиками своих ветвей, уже покрывшихся почками из-за необычно ранней жары. Деревья были посажены в безупречном порядке, так, чтобы каждому хватало пространства и света и оно могло свободно развиваться, за ними всегда заботливо ухаживали, благодаря чему, а также постоянному умеренному климату дубы разрослись, достигнув редкой высоты и мощи. Слева, по западной половине владения, вокруг спортивных сооружений: стадиона, площадки для крикета, теннисных кортов и громадного здания, в котором размещались гимнастический зал, бассейн и два зимних теннисных корта, — тянулись обширные лужайки, своего рода идеальный образец английского газона. В северо-западном углу, у ограды, высилось еще одно, трехэтажное здание, поделенное на квартиры и предназначенное для персонала, — здесь обитали все служащие колледжа, кроме преподавателей, которые жили вне стен Hamilton School в различных островных приходах, чаще всего в Сент-Хельере, кроме административных работников, которые жили в самом колледже в более просторных и роскошных квартирах, и библиотекаря Леонарда Уайльда, который то ли из мизантропии, то ли потому, что не желал удаляться от своих драгоценных книг, предпочел устроиться на отшибе, в небольшой квартирке, прилегающей к читальному залу. Прямо передо мной, там, где центральная аллея, выбегая за ограду, продолжалась дорогой, спускавшейся к Розелю, распахнутые створки громадных ворот открывали узкую перспективу восточной части бухты Баули Бей — молодая зелень смешивалась там с нагромождением скал, уходящих вниз к синей глади моря. Эту гладь дробили иногда мимолетные солнечные блики, косые вспышки которых подчеркивали смягченный очерк волны, уплощенной восточным ветром. Остальной обзор был ограничен каменной оградой трехметровой высоты и длиной в тысячу восемьсот метров, которую только в двух местах прорезали ворота — они обеспечивали на севере и на юге связь между аллеями, обслуживавшими все части имения, и дорожной сетью Джерси.
Не дойдя до северных ворот, я свернул с центральной аллеи направо и среди затеняющих свет вековых дубов пошел по дорожке, ведущей к обиталищу Александры Гамильтон. Вскоре я оказался у стены, построенной относительно недавно, которая, соединяя две стороны старой ограды, отгораживала в северо-восточном углу общего парка частный парк почти квадратной формы и размером около гектара. Я вошел в калитку. Припертый к ограде старинный трехэтажный загородный дом, построенный еще, вероятно, в XVIII веке, был великолепно отреставрирован. Из-за ограды Hamilton School я не раз разглядывал его северный, совершенно глухой фасад, не оставлявший надежды увидеть за ним хотя бы промелькнувшую тень. Зато южный фасад, как и торцовые стены, был прорезан множеством окон, аллея перед ним раздваивалась, ее главная ветвь упиралась в ступени, которые поднимались к широкой двустворчатой двери, а боковая дорожка, более узкая, огибала юго-восточный угол дома и вела, очевидно, к какому-то служебному входу. Здание окружали лужайки, обрамленные аллеями и занимавшие приблизительно треть территории, больше половины которой, засаженной дубами, было как две капли воды похоже на общий парк, часть которого она и составляла до того, как ее отгородили внутренней стеной.
Со все возрастающим смятением я не шевелясь постоял наверху каменной лестницы, потом, решившись, постучал в дверь тяжелым бронзовым молотком. Вскоре одна из створок открылась и в проеме показалась женщина. В строгой одежде, сочетавшей только серый и белый цвета и не лишенной пуританской элегантности, она была на вид лет пятидесяти. Худощавая, высокая и прямая фигура, узкое лицо с правильными, чуть заостренными возрастом жестковатыми чертами наводили на мысль о засушенных цветах, былая красота которых проглядывает сквозь увядшую застылость смерти. Я сразу сообразил, что это она живет в доме Александры Гамильтон. Женщина больше смахивала на домоправительницу или компаньонку, чем на горничную. Но она несомненно исполняла все эти три обязанности. Я поздоровался и назвал себя. Она едва заметно кивнула и посторонилась. Я вступил в полутемный холл, обшитый дубовыми панелями, а она зашагала впереди меня к лестнице, тоже дубовой, которая вела наверх. Остановились мы на втором этаже перед громадной дверью справа — единственным отверстием в центре высокой стены. В левой стене было две двери меньшего размера. Очень широкий коридор, слабо освещенный только одним окном над подъездом южного фасада прямо против лестницы, своим видом, размерами и расположением очень напоминал нижний холл.
Моя проводница постучала, вошла и объявила о моем приходе.
— Спасибо, мадемуазель Элиот, — с некоторой усталостью произнес мелодичный голос.
Впустив меня в комнату, мадемуазель Элиот бесшумно затворила за собой дверь. Комната была такая просторная, что вначале я не заметил Александры Гамильтон. Это была библиотека площадью гораздо больше ста квадратных метров, освещенная шестью высокими окнами — четыре выходили на запад, два на юг, и в них щедрым потоком вливался свет, приятно неожиданный после сумрачного коридора. Стены были совершенно скрыты книжными полками, в рамке которых выделялись оконные и дверные проемы и которые были сплошь заставлены десятками тысяч томов. Обернувшись направо, я увидел в глубине зала массивный письменный стол и за ним женщину. Я подошел к ней ближе. И в ту же минуту смутно разочаровался — наверно, то было обмануто свойственное отрочеству романтическое ожидание, биологически неизбежная глупость, едва припорошенная рационалистическим и чопорным воспитанием, которое не допускает проявлений восторженных чувств, ожидание, которое подсознательно готовило меня к встрече с Гиневрой или Балкис, красавицей, укрытой от недостойных ее лицезреть людских глаз. Я думал, что буду ослеплен, и поскольку этого не случилось, не понял, что подпал под действие скрытых чар, которые овладевали мной медленно и неотвратимо. Александра Гамильтон обладала тем особым обаянием, которое довольно удачно определил Готье, сказавший об одной из своих героинь, что она не притягивала взоры, но удерживала их. Правильные черты на заре сорокалетнего расцвета, спокойная властность в сочетании с какой-то неопределимой скукой во взгляде, нежная бледность кожи, обузданная роскошь волос, элегантная до обманчивой строгости одежда, изысканный покрой и складки которой скрывали линии тела лишь отчасти, тем более их подчеркивая, небрежная грация поз, учтивое внимание, казалось начисто лишенное подлинного интереса, — все в ней являло сдержанную и вызывающую смесь мечтательного достоинства и дремлющей чувственности. Эта колдовская смесь пламени и пепла породила во мне волнение, причины которого я еще не успел уяснить, но которое проявилось в том, что, не отдавая себе в этом отчета, я разглядывал ее так, что меня можно было бы обвинить в глупости или в дерзости.