— Боже мой! Боже!
И снова машинально зашагал вперед, сквозь душную тьму пустынных гулких улиц, пока не оказался перед собственным домом. В сенях он минутку помедлил, впивая прохладный, слегка затхлый воздух, затем ушел в свою «контору».
Он уселся у открытого окна за письменный стол и в оцепенении уставился на большую чайную розу, которую кто-то поставил в стакан. Он взял ее и, закрыв глаза, стал вдыхать благоуханна цветка. Но тут же печальным, усталым жестом отодвинул стакан. Нет, нет, с этим кончено! К чему теперь это благоухание, к чему все то, что доныне составляло его «счастье»?
Отвернувшись, он выглянул в окно, на тихую улицу. Оттуда изредка доносились гулкие, замиравшие вдали шаги прохожих. В небе блистали звезды. Как он устал, как изнемог! В голове не оставалось ни единой мысли, бурное отчаяние понемногу сменилось большою, нежною печалью. Какие-то стихи промелькнули в памяти, снова зазвучала музыка «Лоэнгрина». Он еще раз увидел рядом с собой госпожу фон Риннлинген, белую руку на красном бархате ложи, и провалился в тяжелый, горячечный сон.
Не раз он был близок к пробуждению, но боялся этого и старался снова забыться. Но когда совсем рассвело, он открыл глаза и долгим тоскливым взглядом осмотрелся вокруг. Все было свежо в памяти, будто сон и не прерывал его страдания.
Голова его гудела, глаза горели, но когда он умылся и освежил лоб одеколоном, то почувствовал себя несколько лучше и тихонько вернулся на свое место у окна. День едва брезжил. Было около пяти утра. Только изредка проходили мальчишки из пекарни, больше никого не было видно. В окнах дома напротив еще не поднимали жалюзи. Но птицы щебетали, и синее небо было ясно — чудесное воскресное утро!
Чувство привычного покоя, уюта снизошло на него. Чего, собственно, он опасался? Что изменилось? Вчера он перенес тяжелый приступ болезни, ладно, но ведь этому можно положить конец! Пока не поздно, пока еще он способен сопротивляться наваждению! Надо только избегать повода, могущего вызвать новый приступ, а у него на это достанет сил… Достанет сил побороть этот недуг!
Пробило половину восьмого, вошла Фридерика с кофе и поставила его на круглый столик перед обитым кожей диваном, у задней стены.
— Доброе утро, Иоганнес, вот твой завтрак.
— Спасибо, — сказал господин Фридеман. И немного погодя: — Милая Фридерика, мне, право, жаль, но вам придется отдать визит без меня. Я не совсем здоров и не смогу сопровождать вас. Я дурно спал, у меня побаливает голова, словом, я прошу вас…
— Очень жаль! Тебе не следует уклоняться… хотя ты и правда выглядишь больным, хочешь, я принесу тебе свой карандаш от мигрени?
— Благодарю, — сказал господин Фридеман. — Пройдет и так.
И Фридерика удалилась.
Он не спеша, стоя у столика, выпил свой кофе и съел кренделек. Он был доволен собой, своей непоколебимостью. Позавтракав, он снова уселся у окна. Кофе пошел ему на пользу, он почувствовал себя вполне счастливым, исполненным надежд. Он взял книгу, закурил и, читая, щурясь, поглядывал на солнце.
Теперь улица ожила. Стук экипажей, людской говор, звонки конки проникали и сюда, к нему, но все эти звуки не могли заглушить птичьего щебета, а из сияюще-синего простора неслось теплое, нежное дуновение.
В десять часов он услышал шаги сестер в прихожей, услышал скрип входной двери, увидел, как все три барышни проследовали под окном, но не придал этому особого значения. Прошел еще час. На душе у него становилось все легче и легче. Какая-то даже чрезмерная веселость обуяла его. Каков денек! И как щебечут птицы! А что, если немного пройтись?
И тут же, казалось бы, без всякой связи с этой мыслью, мелькнула другая, сладко-пугающая мысль: а что, если пойти к ней?! И в то время как даже мышцы его напряглись от усилия заглушить предостерегающий внутренний голос, он, ликуя, решился — пойду!
И он облекся в свой воскресный черный костюм, взял цилиндр, трость и, прерывисто, бурно дыша, пустился через весь город в южное предместье. Не видя никого вокруг, отсутствующий, в каком-то приподнято-восторженном состоянии, кивая на каждом шагу головой, шел он, покуда не очутился в каштановой аллее, перед кирпичной виллой, где у входа висела табличка: «Подполковник фон Риннлинген».
Теперь на него напала дрожь, сердце судорожно сжалось и заколотилось, но он переступил порог и позвонил. «Возврата нет, чему быть, того не миновать», — подумал он. Мертвенный покой воцарился в его душе.
Дверь распахнулась, лакей пошел ему навстречу, взял визитную карточку и взбежал вверх по лестнице, устланной красной ковровой дорожкой. С этой дорожки, замерев в неподвижности, господин Фридеман и не спускал глаз, пока не вернулся лакей с докладом, что госпожа просит пожаловать наверх.
Наверху, у двери, ведущей в гостиную, он оставил свою трость и бросил взгляд в зеркало: он был бледен, глаза воспалены, неуемная дрожь сотрясала руку, державшую цилиндр.
Лакей открыл дверь, и он вошел. В просторной гостиной окна были завешены, царил полумрак. Направо стоял рояль, а в середине комнаты вокруг стола — обитые коричневым шелком кресла. Слева над кушеткой висел пейзаж в тяжелой золоченой раме. Обои тоже были темные. Поодаль в эркере стояли пальмы.
Прошла минута, прежде чем госпожа фон Риннлинген, раздвинув портьеру справа, бесшумно пошла ему навстречу по толстому коричневому ковру. На ней было совсем простенькое платьице в красную и черную клетку. Из эркера проникал столб света, в котором кружился хоровод пылинок, он упал прямо на ее тяжелые рыжие волосы, на мгновение они вспыхнули червонным золотом. Оценивающий взор ее странных глаз был обращен прямо на него, нижняя губка, как всегда, выпячена вперед.
— Сударыня, — начал господин Фридеман, глядя вверх — он едва доставал ей до груди, — со своей стороны и я хотел бы засвидетельствовать вам свое почтение. Когда вы изволили навестить моих сестриц, я, к сожалению, отсутствовал… и от всей души сожалел…
Больше он не сумел сказать ни слова, она же все стояла и не сводила с него глаз, словно требуя, чтобы он продолжал. Кровь бросилась ему в голову. «Да она глумится надо мной! — подумал он. — И видит меня насквозь! А как сужаются ее зрачки…» Наконец она сказала очень ясным и очень безмятежным голосом:
— Как мило, что вы пришли, я тоже сожалела о вашем отсутствии… Сядемте?
Она села рядом с ним, опустила руки на подлокотники кресла и откинулась назад. Он сидел, подавшись вперед, и держал свой цилиндр между колен. Она сказала:
— Вы знаете, что четверть часа назад у меня были ваши сестры и сказали, что вы нездоровы?
— Да, правда, — ответил господин Фридеман, — утром я чувствовал себя неважно. Я думал, что не сумею выйти. Прошу простить мое опоздание.
— У вас и сейчас больной вид, — сказала она очень спокойно, пристально глядя на него. — Вы бледны, у вас воспаленные глаза. Вы и вообще жалуетесь на здоровье?
— О, — запинаясь, выговорил господин Фридеман, — нисколько… я не жалуюсь.
— Я тоже часто бываю больна, — продолжала она, по-прежнему не сводя с него глаз, — но этого никто не замечает. Я нервна, и мне знакомы самые удивительные состояния.
Она умолкла, опустила подбородок на грудь и выжидательно, исподлобья посмотрела на него. Но он не отвечал, он сидел тихо, обратив на нее внимательный, вдумчивый взгляд. Как необычно все, что она говорит, и как трогает его этот ясный ломкий голос! На сердце стало так спокойно, — казалось, он видит сон. Госпожа фон Риннлинген прервала молчание.
— Вчера вы, кажется, ушли из театра до конца представления?
— Да, сударыня.
— Я пожалела об этом. Вы были хорошим соседом. Вы так проникновенно слушали, хотя спектакль, право же, был недостаточно хорош, вернее, только относительно хорош. Должно быть, вы любите музыку и сами играете на рояле?
— На скрипке, — сказал господин Фридеман, — то есть… совсем немножко…
— На скрипке, — повторила она и задумалась, глядя куда-то мимо него, в воздух. Потом вдруг сказала: