— С чем вас и поздравляю, — довольно дерзко ответил он на мое любезное обращение и смерил меня холодным взглядом. — Можете идти за мной, если вам угодно.
Мы спустились на четвертый этаж, где были гораздо более широкие коридоры, устланные красивыми красными дорожками; он вызвал лифт, которого нам пришлось немного подождать.
— Как это так вышло, что носорог желает самолично с тобой разговаривать? — спросил он меня.
— Вы имеете в виду господина Штюрцли? Знакомство. Личные связи. Но почему вы его называете носорогом?
— C'est son sobriquet[30]. Прошу прощенья, не я его выдумал.
— Не за что! Напротив, я благодарен за любую информацию, — отвечал я.
Лифт, освещенный электричеством и красиво отделанный деревянной панелью, был даже снабжен красной бархатной скамейкой. Его обслуживал юнец в песочного цвета ливрее с красными галунами. Он остановил машину сначала слишком высоко, потом слишком низко, так что нам пришлось прыгать в нее как бы с высокой ступеньки.
— Tu n'apprendras jamais, Eustache, — заметил ему мой проводник, — de manier cette gondole[31].
— Pour toi je m'echaufferai![32] — грубо ответил тот.
Мне это не понравилось, и я не удержался, чтобы не сказать:
— Людям подначальным не следовало бы обдавать друг друга презрением. Это вряд ли может укрепить их позицию в глазах власть имущих.
— Tiens, — воскликнул одернутый мною лифтер, — un philosophe![33]
Мы уже спустились вниз. Проходя по вестибюлю, мимо приемной и дальше, я обратил внимание на то, что мой провожатый искоса на меня поглядывает. Мне всегда было приятно, если я производил впечатление не только своей приятной внешностью, но и своими духовными качествами.
Кабинет главноуправляющего находился позади приемной; двери напротив него вели, как я успел заметить, в читальню и бильярдную. Мальчишка несмело постучался; в ответ на послышавшееся изнутри хрюканье он открыл дверь и, прижимая шапку к бедру, с поклоном впустил меня.
Господин Штюрцли, человек тучности необычайной, с седой остроконечной бородкой, казалось, не нашедшей себе прочного пристанища на его огромном двойном подбородке, сидел за письменным столом, перелистывая какие-то бумаги, и по началу не обратил на меня ни малейшего внимания. Внешность г-на Штюрцли сразу объяснила мне насмешливую кличку, которой наградил его персонал гостиницы, ибо его спина образовывала могучую выпуклость, затылок, казалось, был до отказа нашпигован салом, а кончик носа украшала торчащая наподобие рога бородавка, что окончательно убедило меня в меткости этого прозвания. При всем том руки, которыми он выравнивал бумаги, заталкивая их в стопку то с узкой, то с широкой стороны, были удивительно изящны и малы по сравнению со всей громадой его фигуры, впрочем, отнюдь не неуклюжей, но, как это подчас замечается даже у самых отчаянных толстяков, не лишенной известной элегантности в осанке.
— Итак, вы, — сказал он по-немецки с легким швейцарским акцентом; все еще занимаясь приведением в порядок бумаг, — тот самый рекомендованный мне молодой человек, Круль, если не ошибаюсь, G'est ca, который выразил желание у нас работать?
— Так точно, господин главноуправляющий, — отвечал я, почтительно приближаясь, что дало мне возможность — не в первый и не в последний раз — наблюдать своеобразный феномен. После того как господин Штюрцли взглянул на меня, на лице его появилось брезгливое выражение, бесспорно относившееся к тогдашней моей юношеской красоте. Мужчины, которых волнуют только женщины, — а господин Штюрцли со своей предприимчивой бородкой и элегантной тучностью, несомненно, принадлежал к таковым, — ощущают своего рода обиду, когда чувственно привлекательное предстает перед ними в мужском обличье, и это, надо думать, объясняется тем, что границу между чувственностью общего характера и чувственностью в более узком ее значении провести очень нелегко, природа же такого человека всеми силами противится воздействию этого второго значения и связанных с ним ассоциаций, отчего на его лице и появляются подобные рефлекторные гримасы. Разумеется, здесь речь идет о весьма поверхностном рефлексе, и человек справедливый, испытавший на себе такое смещенье чувственных представлений, поставит это в вину скорее себе, чем тому, кто явился невольной причиной его краткого замешательства, и не будет с него за это взыскивать.
Так, конечно, поступил и господин Штюрцли, тем паче, что из уважения к его рефлексу я тотчас же скромно потупился. Он отнесся ко мне благосклонно и спросил:
— Что поделывает мой старый приятель Шиммельпристер, ваш дядюшка?
— Прошу прощения, господин главноуправляющий, — отвечал я, — господин Шиммельпристер мне не дядюшка, а крестный, что, пожалуй, еще больше. Благодарю вас, насколько мне известно, крестный пребывает в полном здравии. Как художник он пользуется большой известностью во всей Рейнской области и даже за ее пределами.
— Да, да… В самом деле? Имеет успех? Тем лучше, тем лучше… В свое время мы были большие приятели.
— Не стоит говорить, — продолжал я, — как я благодарен профессору Шиммельпристеру за то, что он замолвил за меня словечко перед господином главноуправляющим.
— Да, да! Так он ко всему еще и профессор? Как это так вышло? Mais passons[34]. Он мне писал о вас, и я не хотел огорчить его отказом, мы ведь с ним немало вместе проказничали. Но должен вам сказать, друг мой, что дело обстоит не так-то просто. На какую должность вас пристроить? Вы, насколько я понимаю, не имеете ни малейшего понятия о работе в отеле и ничему еще не обучены…
— Я думаю, что с моей стороны не будет самонадеянностью, — возразил я, — заверить господина главноуправляющего, что прирожденные способности быстро возместят мне отсутствие специальной подготовки и приведут к должному успеху.
— Разве что у хорошеньких женщин, — отозвался он.
Сказал он это, как мне показалось, по следующим трем причинам. Во-первых, всякий француз, а господин Штюрцли давно уже стал таковым, обожает выражение «хорошенькая женщина», оно доставляет удовольствие и ему самому, и всем окружающим. «Une jolie femme»[35] — самое ходовое словцо во Франции, на которое живо откликаются все сердца. Приблизительно такой же эффект производит в Мюнхене упоминание о пиве. Достаточно сказать «пиво», чтобы вызвать всеобщее оживление. Это во-первых. Во-вторых, шутливо упомянув о хорошеньких женщинах и о моем предполагаемом успехе у них, Штюрцли стремился побороть свое смятение, в известном смысле отвязаться от меня и, так сказать, сдать меня на руки прекрасному полу. Это я отлично понял. Но в-третьих, и, пожалуй, вразрез с этим стремлением, он хотел заставить меня улыбнуться, что, конечно, привело бы к повторному приступу брезгливости. Однако в своем неразумии он именно этого и домогался. Я не мог отказать ему в улыбке, хотя знал, что из этого выйдет, и поспешил сопроводить ее словами:
— Не сомневаюсь, что в этой области, как, впрочем, и во всякой другой, я сильно отстаю от вас, господин главноуправляющий.
Мне не стоило затруднять себя столь учтивым оборотом, так как господин Штюрцли пропустил его мимо ушей; он видел только мою улыбку, и лицо его опять искривила гримаса неудовольствия. Но раз уж он свое получил, мне оставалось только вновь целомудренно потупиться.
— Все это хорошо, молодой человек, — сказал он, — но вы ведь ни в какой мере не подготовлены к предстоящей вам карьере. Вы свалились к нам в Париж, как снег на голову. По-французски-то вы хоть говорите?
Это лило воду на мою мельницу. В душе я возликовал, разговор явно оборачивался в мою пользу. Здесь будет вполне уместно сказать несколько слов о моей способности к языкам, способности почти невероятной и таинственной. Мне не надо было изучать иностранные языки, ибо, космополит по самой своей природе, я носил в себе возможности всех народов, и стоило только чужеземной речи коснуться моего слуха, как я уже мог бойко воспроизвести ее, причем всегда говорил с такой подчеркнуто национальной манерой, что это граничило уже с комедиантством. Этот дар подражания, который не только не заставлял усомниться в моих языковых познаниях, но, напротив, придавал им величайшее правдоподобие, объяснялся тем, что я вдохновенно, экстатически вживался в дух чужого языка, вернее даже будет сказать, что этот дух вселялся в меня, а в состоянии транса, в свою очередь подстрекавшем меня на еще более дерзкое пародирование, слова, к моему собственному удивлению, один бог знает откуда слетались ко мне. Впрочем, что касается французского языка, то здесь беглость моей речи была несколько менее мистического происхождения.