– Ну чего ты, пошли… - заныл Перстков. - Ну ее к черту! Она ко всем пристает…
– А ничего-о… - вместо ответа молвил Григорий. - А, Никола?
И он дерзко подмигнул иве.
– У тебя на роже - два профиля! - с ненавистью процедил Перстков.
– Серьезно? - Чуский встревожился и, забыв про иву, принялся ощупывать свое лицо. Подержался за один нос, за другой. - Почему же два? - возразил он. - Один.
– Это на ощупь! - проскрежетал Перстков. - На ощупь-то и я тоже прилично выгляжу!…
Актер поглядел на него и вздрогнул - видно, очень уж нехороша была внешность поэта.
– Да, братец, - с подкупающей прямотой согласился он. - Морда у тебя, конечно… Особенно поначалу… Но знаешь, - поколебавшись, добавил Григорий, - мне вот уже кажется, что ты всегда такой был…
Перстков отшатнулся, но тут в соседнем домике, который, честно говоря, и на домик-то не походил, забулькал электроорган и кто-то задушевно, по складам запел:
…са-лавь-и жи-вут на све-те
и-и прасты-ые си-за-ри-и…
– Это у Федора! - вскричал Чуский.
Актер и поэт ворвались в жилище художника. Оно было пусто и почти не искажено. Неубранная постель, скомканные простыни из гипса, в подушке - глубокий подробный оттиск круглой сидоровской физиономии с открытыми глазами.
На перекошенном столе стояла прозрачная запаянная банка, в которой неприятно шевелились какие-то фосфоресцирующие клешни.
– …Как пре-кра-аа-сен этот ми-ир, па-сма-три-и… - глумилась банка. Судя по всему, это и был тразистор.
– Передачи… - со слезами на глазах шепнул Перстков. - Передачи продолжаются… Значит, в городе все по-прежнему…
– Или кассеты крутятся, а операторы поразбежались, - негромко добавил Григорий.
– Мы передавали эстрадные песни, - сообщила банка голосом Вали Потапова, диктора местного радио, и замолчала. Опять, видно, что-то там внутри расконтачилось…
Николай зачем-то перевернул лежащий на столе кусок картона.
На картоне был изображен человек с двумя профилями.
– Это он меня вчера, - пояснил Григорий, увидев рисунок.
– И портрет тоже… - с тоской проговорил Николай.
– А что портрет? - не понял Чуский.
– Портрет, говорю, тоже изменился…
Актер отобрал у поэта картон, всмотрелся.
– Да нет, - с досадой бросил он. - Портрет как раз не изменился.
– Он что, и раньше такой был?
Они уставились друг на друга. Затем Чуский стремительно шагнул к задрапированной картине в углу и сорвал простынку.
У Персткова вырвался нечленораздельный вскрик. На холсте над распластанным коттеджем N_8 розовел скворечник, похожий на витую раковину.
И Николай вспомнил: на городской выставке молодых художников - вот где он видел уже и произрастающие в изобилии глаза, и развертки домов, и лиловые асимметричные лица на портретах… Мир изменился по Сидорову? Что за чушь!
– Не понимаю… - слабо проговорил Чуский. - Да что он, Господь Бог, черт его дери?…
– Записка, Гриша! - закричал Перстков. - Смотри, записка!
Они осторожно вытянули из-под банки с фосфоресцирующими клешнями белоснежный обрезок ватмана, на котором фломастером было начертано: "Гриша! Я на пленэре. Если проснешься и будешь меня искать, ищи за территорией".
Ниже привольно раскинулась иероглифически сложная подпись Федора Сидорова.
Штакетник выродился в плетень и оборвался в полутора метрах от воды. Поэт и актер спрыгнули на лиловый бережок и выбрались за территорию турбазы.
Взбежав на первый пригорок, Чуский оглянулся. Из обмелевшего пруда пыталась вылезти на песок маленькая трехголовая рептилия.
– Ну конечно, Федька, с-сукин сын! - взревел актер, выбросив массивную длань в сторону озера. - Авангардист доморощенный! Его манера… - Он еще раз посмотрел на беспомощно барахтающуюся рептилию и ворчливо заметил: - А ящерицу он у Босха спер…
Честно говоря, Персткова ни в малейшей степени не занимало, кто там что у кого спер - Сидоров у какого-то Босха или Босх у Сидорова. Несомненно, они приближались к эпицентру. Окрестность обновлялась с каждым шагом, пейзажи так и листались. Вскоре путники почувствовали головокружение, вынуждены были замедлить шаг, а затем и вовсе остановиться.
– Может, вернемся? - сипло спросил Николай. - Заблудимся ведь…
– Я тебе вернусь! - пригрозил Чуский, темнея на глазах. - Ты у меня заблудишься! Ну-ка!…
И они пошли напролом. Мир словно взбурлил: линии прыгали, краски вспыхивали и меркли, предметы гримасничали. Перстков не выдержал и зажмурился. Шагов пять Григорий тащил его за руку, потом бросил. Николай открыл глаза. Пейзаж был устойчив. Они находились в эпицентре.
Посреди идиллической, в меру искаженной полянки за мольбертом стоял вполне узнаваемый Федор Сидоров. Хищное пронзительное око художника стремилось то к изображаемому объекту, то к холсту, увлекая за собой скулу и надбровье. Другое - голубенькое, наивное - было едва намечено и как бы необязательно.
Поражала также рука, держащая кисть, - сухая, мощная, похожая на крепкий старый корень.
В остальном же Федор почти не изменился, разве что полнота его слегка увеличилась, а рост слегка уменьшился. Пожалуй, это было эффектно: нечто мягкое, округлое, из чего грубо и властно проросли Рука и Глаз.
Сидоров вдохновенно переносил на холст часть тропинки, скрупулезно заменяя камушки глазами и не замечая даже, что в траве и впрямь рассыпаны не камушки, а глаза и что сам он, наверное, впервые в жизни не творит, но рабски копирует натуру.
Актер и поэт подошли, храня угрожающее молчание. Федор - весь в работе - рассеянно глянул на них.
– Привет, мужики! Меня ищете?
– Тебя! - многообещающе пробасил Григорий.
Художник удивился, опустил кисть и уставился на соседей по турбазе. Пауза тянулась и тянулась. Линзообразно поблескивающее синее око Федора отражало то сдвоенный профиль Чуского, то зоб Персткова.
– Мужики! - обретя дар речи, проговорил художник. - Что это с вами?
– Он спрашивает! - загремел Григорий, но Федор уже ничего не слышал. Незначительный левый глаз его увеличился до размеров правого. Художник завороженно оглядывался: розовый березняк, тысячеокий, словно Аргус, кустарник, черное небо над светлым прудом…