Но тот, кого он искал, не слышал приказа. Он сидел в своем излюбленном месте — на стульчаке и читал только что полученное из дому письмо:

«Дорогой мой сын Войтто!

Уже давно мы получили твое письмо, но я все не могла ответить, потому что отец не велел. Сказал: не смей писать ни слова этому негоднику. Нынче малость отошел и разрешил: черкни ты ему пару строчек и все отпиши прямиком. Но тяжело мне это писать, сердце болит. Неужто это правда, что отец говорит, будто ты там в армии начал пить горькую и написал нам спьяну? Поскольку, дескать, таких чудес нагородил. Что даже обручиться готов с озорства. Да еще с этой Перттой Ринтала! Ты ведь знаешь, она какая. А теперь еще, говорят, должна родить ребенка неведомо от кого. Собирается родить, хоть и замужем не была. Когда я отцу это прочла, так он в ужас пришел и я сама готова была ревмя реветь. Что надо же было нам дожить до этого. Неужто, мол, это наш Войтто виноват в том, что с Перттой произошло. Мы-то с отцом всегда думали, что ты хороший мальчик, не чета другим, известным озорникам. А когда я прочла дальше, отец заругался так, как в жизни еще никогда не ругался. И право же, меня это тоже по сердцу полоснуло. Что ты уж готов даже обручиться с вертихвосткой из Котанмикко! Ну, слыханное ли дело? Ты пишешь, конечно, что это, дескать, понарошку. Но отец говорит, что у тебя подлость на уме. Где это видано, чтобы «гпонарошку» обручались? И ты-то ведь знаешь, что эта вертихвостка красится да белится и ездит в Тампере торговать собой. А теперь, говорят, что у нее нехорошая болезнь, потому что она, мол, там таскалась с этими германцами, они-то ее и наградили. И чтобы нам до этого еще дожить! Ты же казался таким хорошим мальчиком, не пил, не курил табаку, не ходил никуда. И вдруг такое. Отец тут рядом говорит мне, что в кого же этот Войтто пошел? Потому как в роду, мол, таких не бывало, чтобы, дескать, за глазами шуры-муры крутить со всякими шлюхами, да потом еще и обручаться с ними. И тут же отец еще велит приписать, что если все это разом не кончится, так он продаст последнюю корову и сам к тебе туда приедет, да и выпорет отеческой рукой, не поглядит, что ты солдат. Я, правда, все еще не хочу верить, что ты теперь стал такой. И если ты там в чужих людях оступился, то обещай мне, что больше никогда не будешь с пьяных глаз писать родителям этакие глупости. Или ты болен и писал в бреду? Я попрошу в аптеке порошков, если нужно, только сообщи. Но нам надо знать правду, если ты и впрямь связался с этими скверными женщинами. Отец тут подсказывает, что если так, то дитя возьмем к нам и вырастим, но только ни одна из этих вертихвосток чтоб к нам и на порог не ступала. Так что отпиши все сей же час без утайки. И перестань пить, будь человеком. Отец тут рядом говорит еще, что можешь послать своему Войтто немножко маслица, но не столько, чтобы повредило здоровью. И еще отец сказал, что он потеряет последнее зрение, если от тебя еще будут приходить такие письма. От таких вестей никому не поздоровится. Я тоже ночи не сплю, все думаю о тебе и сказать никому не могу, потому что стыдно.

Писала тебе твоя мама».

Хейккиля дочитал письмо. Но на этот раз ему не хотелось улыбаться. Капли пота выступили у него на носу. Он начал снова перечитывать письмо, но в дверях раздался знакомый голос:

— А рекрут Хейккиля знай себе посиживает!

Войтто хотел было вскочить, чтобы стать навытяжку, но вспомнил, что в этом обетованном месте приветствовать начальство не нужно, и буркнул:

— Сидит, конечно.

Пуллинен даже растерялся, столкнувшись с такой дерзостью, но потом все же нашелся:

— Рекрут Хейккиля, была команда собраться в казарме, а вы сидите тут. Что у вас, понос?

— У меня сифилис! — воскликнул Хейккиля и только тут сообразил, что оплошал. Прежде надо было пройти присягу. Если не допустят, можно остаться в рекрутах еще бог знает сколько. Поэтому он сказал:

— Брюхо схватило. Сейчас приду.

— Я жду, господин рекрут, — ехидно сощурился Пуллинен. — У меня есть отличные лекарства от брюха. Я вам их пропишу.

Хейккиля плотно сжал губы. Но когда цоканье подкованных каблуков Пуллинена донеслось уже из коридора, он проговорил, скрипнув зубами:

Вот погоди, принесу присягу… Я те тогда полечу и брюхо и рыло!

Тебе мы присягаем,

родимая земля.

Вовек да не коснется

насилие тебя.

Роты построились и отправились маршем за несколько километров, в ближний городок. Там в церкви они должны были приносить присягу. Первый раз они шли с оркестром. С ним и пелось бодрее. Рекруты драли глотки вовсю, ибо наступил день, который представлялся им во снах и наяву как избавление. День, когда они перестанут «козырять», получат свободные вечера и новое звание: егерь — истребитель танков. Все это поднимало дух. Никогда они еще не пели на марше с таким подъемом.

Тебя мы охраним,

всей кровью защитим…

Еще в школе они пели «Клятву», и сердце замирало в груди, готовое к самопожертвованию. Но теперь им виделась прежде всего конкретная личная выгода. С присягой для них начиналась новая жизнь. Собственно, она началась уже с самого утра. Преподаватели были исключительно сдержанны и корректны, чуть ли не любезны.

— Откозыряли, стало быть, и хватит. Кончилась наша муштра, — говорили рекруты. — Больше уж не будут нас целыми днями жучить. Теперь мы сами обучим хоть кого.

Они не знали, что майор Вуорела специально приказал, чтоб сегодня ничего не делалось «сверх программ».

— Надо, чтобы ребята запомнили этот день навсегда, как праздник, который бывает только раз в жизни.

Но рекруты этого не знали и по-своему истолковывали поведение преподавателей.

Уже несколько дней по ротам ходил слух, что на церемонию присяги приедет сам Марски[1].

— Да ну тебя к черту! Этому никто не поверит!

— Верь не верь, а приедет! Он был и в прошлый раз.

Ну, тогда мы влипли! Будут нас муштровать еще целый месяц, если не все пройдет гладко. Все волновались. Не столько даже из-за самого приезда Маннергейма, сколько из-за возможных последствий. «Если не все пройдет гладко…» Но с другой стороны, конечно, интересно было увидеть Главнокомандующего. Можно будет потом как-нибудь на побывке похвастать: «Сам Марски принимал парад!»

Вскоре, однако, их внимание перенеслось на другой объект. Вот показался городок, и они увидели двух женщин. Женщины стояли у дороги и махали платочками.

— Эх, милашки, — шепнул кто-то. — Подумайте, ребята, насчет вечера… Ням, ням!.. Попытайтесь только вообразить, что тут вечером будет!

— По крайней мере, с этим-то делом ничего не выйдет. Нешто не видишь, они машут не нам.

— Тихо! Кто разговаривает в строю!

Рты закрылись, но закрывать глаза приказа не было. И они видели все новых женщин, пожирали их глазами и стонали оттого, что вечер был еще так далеко. Всего лишь несколько недель они пробыли в армии, но казалось, что прошла целая вечность с тех пор, как они видели женщину в последний раз.

Командование опять допустило ошибку, назначив присягу на дневное время. Надо было устраивать эту церемонию ночью или проводить ее в казармах. Потому что, когда роты втиснулись в маленькую душную церковь, рекруты, во всяком случае большая их часть, уже мечтали о вечере. Конечно, они все по команде подняли вверх два пальца и пробормотали текст присяги, но мысли этих «здоровых духом и телом» молодых людей были заняты совсем другим.

Вся процедура воспринималась с оттенком иронии, потому что рекруты были настолько измучены, что ради одного лишь свободного вечера готовы были поклясться в чем угодно.

Как бы то ни было, присягу принесли и строевым маршем отправились обратно в казармы. Только теперь они словно проснулись.

— Черт побери, ребята, ведь мы уже не рекруты, а егери — истребители танков.

— Заткнись! Парад принимают!

— А Марски там?

— Шепот побежал по рядам к голове колонны, и вскоре оттуда вернулся ответ.

вернуться

1

Марски (уменьшительное от маршал) — прозвище Маннергейма.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: