XIV
Слово о странной картине, что висела у Евсюкова на веранде, и о том, что тортик нашей любви режут иные люди.
Напротив меня висела огромная картина – от нее пахло морем, солью и лежалыми крабами. На этой картине корабли расправляли паруса и ждали нас. Орали чайки, матросы курили в кулак, и ругался боцман.
Это была настоящая морская картина, полная ветра и пустоты. Я долго разглядывал ванты и канаты, но и мне принесли кулебяки. Кулебяка из дальнозоркого превратила меня в близорукого, морская романтика кончилась, и начался метаболизм.
Ели устало, будто выполнив тяжкий труд, мы – от странствий, а основательные люди – от движения челюстей.
Я как-то потерял из виду своих спутников – они растворились среди еды. Слева от меня клевала по зернышку свою порцию оперная девушка
Мявочка. Другой мой сосед, сидевший справа человек с мешком пластиковой посуды, стоявшим у колена, вводил меня в курс дела:
– Сейчас придет Тортик. А еще нам обещали галушки. Ты вот знаешь, что такое галушки?
Я-то знал, что такое галушки.
Я даже знал, что Тортик – это одна барышня, и знал, отчего ее так прозвали.
Как-то на моем дне рождения забредший случайно ловелас увлекся сидевшей напротив девушкой. Он, как заботливый воробей, норовил подложить ей лучший кусок и вовремя подать салфетку.
Попросит барышня чаю – а он уж наготове:
– Чайник моей любви уже вскипел… – и наливает.
Захочет барышня сладкого, он тут как тут. Тортик моей любви, дескать, уже нарезан. Потом он проводил ее домой, и последнее, что я слышал о них тогда, было приглашение к турникету метрополитена:
“Жетон моей любви уже опущен”.
И вот снова мне покажут барышню-тортик. Ну и галушки, разумеется.
Я облокотился на стол и, засунув кусок за щеку, принялся изучать жизнь. Стол, кстати, у Евсюкова был замечательный. Прекрасный был у
Евсюкова стол.
XV
Слово о том, под какими столами спать хорошо, а под какими – не очень, а также о простых пролетарских ванных и изысканных джакузи.
В столах я понимал, поскольку спал я иногда и под столами. Это ничего, что у них четыре ноги и они мешаются. Хуже спать под столом, если у него всего одна нога и разлапистая.
Но стол Евсюкова был из правильного племени – это была особая порода хороших антикварных столов. Они сохранились только на дачах – на особых дачах. В музеях их давно нет и на обычных дачах тоже.
А на особенных дачах – есть.
Правда, хозяева отчего-то всегда уверяют, что это стол Геринга.
Сколько я ни видел таких столов на разлапистых ножках – все они были столами, принадлежавшими Герингу. Видимо, несколько товарных составов таких столов были вывезены в СССР из Германии.
Я видел и несколько десятков кресел Геринга. И то, посудите, как показывать гостям стул Геббельса. Видимо, это не стул, а стульчик – с тоненькими худосочными ножками, гаденький, шатающийся на ветру. А вот Геринг был совсем другое дело. Геринг русскому человеку напоминал Собакевича. Оттого мебель, помеченная его именем, внушала уважение всякому – крепостью и долговечностью.
И вся она, как в известной сказке про Мойдодыра, снялась с насиженных мест и перекочевала в Малаховку, Жуковку и Снегири.
Сдается, что единственное, что осталось удивительного – на родине этой мебели, – гора Брокен, на которой в Вальпургиеву ночь скачут голые девки.
Раньше на ее макушке стояли секретные советские радары, но и их вывезли и расставили в новых местах – все на тех же дачах, видимо.
Теперь в их чашах собирается дождевая вода и мирным образом утекает на грядки.
Но, возвращаясь к теме сна, надо сказать, что знатоки сообщали мне о пластиковых ваннах. В пластиковых ваннах, говорили они, спать лучше, чем в чугунных. Спал я и в чугунных. Пластмассовых тогда не изобрели. Лучше всего было спать в старинных ваннах в городе
Ленинграде. Правда, в том случае, если не подтекал кран.
А в джакузи я попытался как-то уснуть – было холодно и пусто. Да и времени не было.
XVI
Слово о том, что галушки живут особой жизнью – точь-в-точь как загадочная объективная реальность.
В эту минуту прошел хозяин с огромной бадьей – но в ней не было ничего. Галушки обещались на завтра.
Тогда, чтобы отвлечь внимание, Кравцов сказал кокетливо:
– Вы ничего не замечаете?
Мы ничего не замечали. Тогда он указал на свежий шрам посреди лба.
– Две недели в бинтах, – сказал он гордо. – Вам какую версию рассказать – официальную или неофициальную?
Мы не знали, какую лучше, и согласились на официальную.
Кравцов разлил вино и сказал печально:
– Я вешал теще жалюзи. Я боролся с ними, как с иностранным врагом. В тот момент, когда я было совсем победил их и ухватил за край, они сорвались со стены и ударили меня в лоб. Я залился кровью, и меня повезли в травмопункт.
– Эка невидаль, – сказал Рудаков. – Я тут боролся с буровым станком.
Это тебе не станок для бритья.
– Вот придет Кричалкин с тортиком, он нам и не то расскажет, – сказал свое Синдерюшкин.
И действительно, не прошло и десяти минут, как от станции послышался вой удаляющейся электрички, а вскоре появился и сам Кричалкин.
Тортик мотался в его руке, как гиря.
Никакой девушки с ним не было. Торт был неметафоричен, матерьялен и увесист.
Кремовый дворец в картонном поддоне был водружен на стол, а
Кричалкин уселся на старый сундук и стал проповедовать.
– Не затупились ли наши лясы? – сказал Кричалкин. – Помните, что сегодня ночь накануне Ивана Купалы?
– Надо выпускать солнечных кроликов, – заметил я. – Особенно важно это делать в полночь. Или искать папоротник. Только, я думаю, все-таки надо его искать при свете дня. Но с огнем…
– Можно попрыгать с голой жопой через костер. – Рудаков, вкусив расстегаев, стал брутален. – Вон, кострище еще на ходу.
Мы перевесились через ограждение веранды и поглядели на кострище. В неверном мерцании догорающего костра там обозначились два черных силуэта. Это Гольденмауэр о чем-то тихо разговаривал со своей спутницей. Мы услышали только то, как он пересказывает какой-то сюжет:
– И старуха говорит Германну: “Поднимите мне веки”. Он поднимает.
– Эй, Леня, айда к нам вино пить! – позвал Рудаков.
Тонким нервным голосом Гольденмауэр отчеканил:
– После того, как вино декупировано, оно должно быть шамбрировано.
Видно было, что он недоволен вмешательством.
– Чё-ё? – напрягся Рудаков.
– Шамбрировано! – сказал Гольденмауэр тверже, но чувствовалось, что голос его дрожит.
Рудаков забрался обратно за стол, но было видно, что его проняло.
Вот кремень человек – шамбрировано, и все тут. Стоит на своем, уважать надо.
– А мы завтра купаться пойдем, – сказал Евсюков, выйдя из кухоньки и сбрасывая с плеч полотенце – как пришедшая на работу одалиска.
– Можно и сейчас пойти – в темноте… Только направо не ходите – там я сор всякий кидаю, дрязг и мусор. Просто стыдно сказать, что там лежит, пока я не вывез на помойку.