Был на войне. Да правда ли это? Была ли та медсестра? Был ли Беляев?

Или только сон, ложная память? Был ли дизелятник? Ведь не был же. Не мог быть. Это не я.

А потом приносят диск – и вот оно. Сидишь и смотришь свое несостоявшееся прошлое.

Медсестру ту звали Юлька, оказывается. Я узнал это только через двенадцать лет.

У Кольки Беляева на плече была татуировка, плохо сделанная, кривая, доморощенная собачья голова и надпись под ней “Moritur te salutant”.

Идущие на смерть приветствуют тебя. В сто шестьдесят шестой они называли себя “бешеные псы”.

В сто шестьдесят шестой я потом и дослуживал. Это именно она стоит в

Твери.

Круг все равно замкнулся. Война все равно стала моей судьбой. Навсегда.

C Колькой Беляевым мы встречались пару раз после дембеля. У него все в порядке. Ноги зажили. Работал на частной фабрике, собирал шкафы-купе. Неплохо зарабатывал. Приезжал с женой. Мы пили. До синих чертей. Я тогда еще был один. Он подарил мне свой шелковый галстук – я его до сих пор храню, а я ему – свою единственную парадно-выходную рубашку. Больше мне подарить было нечего.

Потом я ушел на вторую войну. Больше ему не звонил. Он живет где-то в Измайлове.

Чаще всего за спецгрузом ездили на Курский вокзал – поезда с Кавказа приходили именно туда.

Курский – почти мой дом, малая родина. До Таганки рукой подать.

Я здесь родился. Вырос. Здесь моя школа. Моя юность. Здесь живут все мои одноклассники.

А теперь я ехал по улицам, по которым ходил пацаном, в кузове военного грузовика, и на его полу в цинке лежали убитые люди.

Смотрел на свою прошлую жизнь, пробегавшую в брезентовом окне как кинопленка, и понимал, что возврата не будет уже никогда.

Мы везли убитых людей мимо казино, у которых стояли “мерседесы”.

В голове это не укладывалось.

К Клепе меня больше не вызывали. Видимо, он больше ничего не смог мне припаять, кроме той липовой справки о задержании. Хотя запросы в

Моздок отправлял, я знаю это точно. Но роты больше не существовало, ее штатным расписанием я лично подтирался во время дизухи, командования не было, так что на его запросы ему попросту никто не ответил. Сомневаюсь, что я даже числился в списках полка. Во всяком случае, удостоверения участника боевых действий мне так и не выдали.

Висящие на мне две “мухи”, которые дембеля сдали в Моздоке за пакет героина и пакет жратвы, когда я стоял дежурным по роте, он тоже не раскопал. Да и не мог раскопать. Кому они на фиг были нужны, эти

“мухи”. Я их списал на боевые – криво, правда, но, похоже, прокатило.

Дело было закрыто.

Поэтому когда меня вызвали и сказали, что все, отсиделся, пора и обратно в армию, я обрадовался. Не посадят! Наконец-то.

Дизелятник находился в Московском военном округе, и служить из него по определению также отправляли в МВО, если из уравнения не следовало другого. Поэтому судьба моя была практически решена.

Максимум 400 километров от дома.

Нас собрали около штаба, несколько человек, и велели ждать сопровождающего. Уже наступила осень, шли дожди, было холодно.

Команду – место нашей новой службы – нам не сказали.

В этот день ко мне приехали мама с бабушкой. Видимо, что-то почувствовали.

Родителей довольно часто пропускали в казарму: документы передать, справки, запросы, поговорить с начальством или еще что. Следствие вели в основном они. Если хочешь добыть справку о том, что твой сын не дезертир, – езжай сам в Чечню и добывай ее. Прокуратура этим попросту не занималась. И родители ездили.

Они зашли в кабинет к подполу, и там выяснилось, что меня отправляют обратно в Чечню.

Та бумага, которую в камере подсунул следователь: “Пиши-пиши, тебе же лучше будет” – и которую я подписал – он же обещал помочь! – приняла совсем другой оборот. “Любая точка России” оказалась совсем не Камчаткой и не Забайкальем, как мне, наивному, думалось. Она означала Чечню. Только Чечню. И ничего, кроме Чечни.

Правило несостоявшейся казни здесь не действует.

Напрасно ты, батя, помер. Все равно меня додавят.

Состояние человека постоянно меняется. За жизнь через наше тело проходит несколько личностей, и в разные периоды времени мы совершенно разные.

Чтобы выжить, надо быть хорошим солдатом. Чтобы быть хорошим солдатом, к своей жизни и смерти надо относиться одинаково, – одинаково безразлично. Когда доходишь до точки, когда становится наплевать – более того, ты понимаешь, что, скорее всего, погибнешь, потому что все, что у тебя есть внутри, – это ненависть и желание рвать всех подряд – и ты хочешь именно рвать и рубить, а стало быть, принимаешь смерть как единственный оставшийся из вариантов, вопрос лишь времени, – только тогда ты становишься хорошим солдатом. Но, как это ни парадоксально, готовность к смерти повышает шансы на жизнь. Мне сложно описать эту взаимосвязь. Метафизика.

Отец умер, когда я начал становиться хорошим солдатом. Там, на войне, у меня не было другого выхода, я понял эту единственную возможность и принял ее.

Но теперь все изменилось. За время, проведенное мной под следствием,

Чечня закончилась. Уже был подписан Хасавюрт. Уже почти вывели войска. Война была проиграна.

От моей роты в Моздоке не осталось никого. Минаев, ротный, спился окончательно. Старшина, старший прапорщик Савченко, был переведен в пехоту и отправлен в Грозный. Я должен был ехать с ним. Ширяев,

Якунин и Рыжий сбежали и ограбили мою квартиру. За Тренчиком приехала мама, он ушел в увольнение и больше не вернулся – перевелся во Владикавказ. Антон Ведерников уволился. Снегур прижился в госпитале и возвращаться не собирался даже под угрозой расстрела.

Нигматуллин и второй, я забыл, как его звали, постоянно ошивались на

Большаке. Фикса, Толик и Димас – наши дембеля – заключили контракт.

Зюзик и Осипов уехали в Чечню, и что с ними, я не знал.

Все. Роты больше не было.

Возвращаться некуда.

Но главное, изменился и я сам. За это время я потерял и семью. Умер отец. Умерла бабушка – его мама. Сына она пережила всего месяца на полтора. Вторая бабушка, торгуя шоколадками по электричкам, заработала инсульт и лежала парализованная. Теперь ко мне на свиданки приезжала только мама, но это была не моя мама – какая-то скорбная тень, полчеловека с опустошенными глазами. За год моей армии она из цветущей женщины превратилась в старуху с перекошенным ртом. Кажется, к тому моменту она уже похоронила меня, говорила со мной отрешенно, отвечала невпопад. Она дважды ездила за мной в Чечню и все видела своими глазами. Для нее я остался там, на тех блокпостах, где она ночевала.

Вернулся, как на кладбище. Из всей семьи – одни фотографии.

Б…, у меня даже собака сдохла.

Я был фактически один, да и то не целиком, с кастрированной душой.

Война отобрала у меня не только мою личность, она не просто изменила меня, стерев того восемнадцатилетнего романтика с длинными волосами, она отобрала всю мою жизнь полностью. Все, кто ее наполнял, умерли или почти умерли.

А из нас с мамой вряд ли можно было собрать даже одного полноценного человека. Из всего многообразия человеческой души у нас с ней осталось по той ее половине, которая ни во что не верит, ничего не хочет и ни на что не надеется. Одинаковые полчеловека на двоих.

Какая же все-таки сука этот следователь.

В штабе кричали. “Что ж вы, сволочи, сами-то не служите! Зачем мальчишек гоните!” – “Но он же сам подписал, – оправдывался подпол.

– Вот: согласен служить в любой точке России”. – “Да что ж вы за люди! Он же отслужил уже свое! У него отец умер! Мать больна! Он единственный кормилец в семье!”

Мама плакала. Она была совсем черной. Я помню ее в тот момент. Она вроде бы тоже начала верить, что сын выбрался, – и на тебе. Любая точка России. Получите и распишитесь.

Мне было уже все равно. Выход, казавшийся одним из возможных, закрылся. Все возвращалось на круги своя. Из этого водоворота обратного пути не было. Если ты в него попал, тебя обязательно додавливали. Не додавливали лишь красивых мальчиков с деньгами.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: