Родина
Года три назад сгорел дом, где я родился. Продали мы его в середине 80-х. Неоднократно перепродавался, уходя из рук одних пьющих людей к другим, более пьющим. В итоге – сгорел. Ещё год назад с асфальтированной трассы улицы Новая можно было заметить его обугленный, без крыши, остов. А этим летом, специально заехав, обнаружил ровнёхонький пустырь. Из былых пяти красавцев кедрача на участке – остался один. Из трёх берёз – ни одной. Ни сарая, ни гаража, ни ели, не углярки. Заросший пустырь.
Соседние дома – стоят целёхонькие. Конечно, преобразились как-то, изменились. И не скажу, что обветшали. Дом Захаровых напротив нашего – даже какой-то модернизированный, с пластиковыми окнами, с параболической антенной. Всё за тем же высоченным забором. Только без Захаровых.
Дядя Дима – как я сейчас прикидываю, и пятидесяти не было – был первым увиденным мной покойником. Высоченный, плечистый. Причина – сказали – на работе надорвался. Крановщиком работал. Поэтому я сразу же решил, что в крановщики не пойду. Это был единственный раз, когда пустили внутрь дома Захаровых – мама привела проститься с дядей Димой. Тот был другом моего отца, которого не стало ещё до того, как я начал осознавать окружающий мир, и тетя Нина Захарова отчего-то всю жизнь мою мать к дяде Диме ревновала. А меня особо не любила – считая побочным сыном своего мужа. Единственным основанием для этого являлось то, что тётю Нину боялись все: и дети, и взрослые. Потому что она была – алкашка. Этот «прозвище» до сих воспринимаю как признак полной неадекватности. Эта маленькая, субтильная женщина в косынке могла пнуть, обматерить любого, кто встретился по дороге. Запустить камнем. И в окно. Приволочь и перекинуть через забор где-либо найденную дохлую собаку.
Жили мы по улице Горной. Более широкой, чем ещё пара улочек от нас до холма, на котором располагалось городское кладбище. Причём улица была ровнёхонькой, без бугорков. Лишь с мостиком через ничтожную речушечку под названием Маральник. Возможно, улицу назвали так потому, что ранее была ближе всех к тому холму, на который попасть хочется в самую последнюю очередь. В середине 70-х автомобиль ещё был особой роскошью. «Городских» хоронили, подвозя гроб на бортовых машинах либо на пассажирских ПАЗиках, куда он входил впритык.
Местные же уносили своих покойников – по шесть мужиков, подставив плечо. И покойники плыли в своих красных лодочках, свысока, над заборами прощаясь с нами, жителями пригорода. Как красноярцы, иронично, с чёрным юморком намекая на свой почтенный возраст и серьёзные заболевания, поговаривают: «На Бадалык пора», так и мои земляки на вопрос о самочувствии отмахивались: «Скоро по Горной пронесут». И их несли.
Тетя Нина Захарова сгорела от водки в конце восьмидесятых. Их с Дмитрием дети, две дочки, давно выросли и разъехались, кто куда.
Рядом с ними, перед мостком, жила супружеская пара. Жилистый невысокий дед Иван и его баба Дуся. Именно её перепалки с тетей Ниной были наиболее слышны окрест. Дело в том, что баба Дуся не могла при появлении тёти Нины быстро скрыться за оградой. Огромное, рыхлое, беспомощное после инсульта тело, на котором метрономно качалась головка в неизменном – белом в горошек – платке, уносилось и приносилось на скамейку подле забора мужем, безумно её любившим. Кроме Дуси, Иван не воспринимал никого. И нас, детей, в ограду и в дом не пускал. Дуся же, загодя прихватив конфет и пряников, нас, шатавшихся по Горной без дела соплюх, привечала, зазывала и угощала. Но мы, похватав вкусности, норовили сразу же убежать. Поскольку её трясущаяся голова была неприятной. Но более всего боялись хмурого, исподлобья взгляда деда Ивана. За всё время я только дважды услышал, как он, кратко выстраивая в предложения слова, разговаривает.
Слева от нас, через мосток, в крохотном, но добротно построенном домишке соседствовала молодая вежливая Зинаида. С искусственным глазом. Зелёным, в отличие от природного голубого. Её взгляд был настолько странным, что, несмотря на приветливый голосок, мы боялись её пуще деда Ивана. Считали ведьмой из мультика. Глаз же Зина потеряла при соприкосновении с пряжкой мужниного ремня; между отсидками этот вихрастый красавец с утерянным в моей памяти именем обожал супругу ревновать и лупцевал по-зоновски: ремнём со свинцом в пряжке.
Находясь на перекрёстке, наш дом другим забором соседствовал только с мелкоогородистым участком другого деда Вани. Их так и различали: один – дед Иван, другой – дед Ваня. Забор у деда Вани был из простого штакетника, с большими зазорами, словно показывал, что скрывать хозяину нечего. Но огромный, прочный кирпичный дом рассказывал, что есть! Дядя Ваня постоянно стоял спиной к крыльцу, облокотившись о калитку, покуривал «Беломор» и каждому проходящему глубоко кланялся головой, снимая пенсионерскую фетровою кепчонку. Затем я неоднократно наблюдал такой поклон-приветствие. В зонах.
На самом деле дядя Ваня убил одну тысячу четырнадцать человек. В пятьдесят первом году. Попав в плен, партизанил. Пускал под откос немецкие поезда. И скольких убил тогда – кто считал? Репрессированный как шпион, в итоге не выдержал уркаганские порядки. С группой товарищей наворовали взрывчатки, под руководством деда Вани однажды ночью обложили барак. В современном кинематографе эта история, вышедшая, видимо, из архивов, репродуцируется из фильма в фильм, если сюжет «лагерный». Но даже киношники не могут себе вообразить истину. Тогда, в 51-м, тысяча четырнадцать зэка не дождались бериевской амнистии. А дядя Ваня дождался. Поскольку пошёл уже не по политической, а по уголовной статье. При том: если не ответишь ему поклоном на приветствие, обязательно приходил в дом и выговаривал матери, что воспитывает хама и невежливого человека. Наверное, у него было на то право – сам ошибся. Его сын сидел. Вышел в начале девяностых. На радостях дед Ваня выпил и тихо отошёл в иной мир. Сынок устроил неделю разгульных поминок. После чего его нашли на крыльце кирпичного дома с отрубленной головой. Говорили, что при «посадке» сдал своих подельников. Кто-то из них также вышел. И отомстил.
Напротив этого кирпичного дома до сих пор стоит дом Кунгурцевых. С резными завихлюшками над окнами, всегда выкрашенными зелёным. И калитка у них была зелёной. Забор – высокий, сплошь. А макушки досок – зелёным. За забором нервная, невидимая, только слышимая собачонка. Их сын Серёга дружил с моим старшим братом и частенько таскал меня на плечах, играл на гитаре, курил «Беломор», щёгольски, по-битловски потряхивая гривой смоляных волос. Чуть позже я разыскал его, с седыми висками, с пегой шевелюрой, в Новокузнецке, где он работал охранником в местной тюрьме. Домашний адрес мне дали его родители: Дуня и Тимофей. Я хотел сделать о нём материал к прекрасной дате – выводу советских войск из Афганистана, поскольку Серёга Кунгурцев оказался в самой первой сотне подле Кабула в 1979-м. Материал предназначался для «Комсомольской правды», но она его не взяла. Не взяли и в местную газету. Черновиков не осталось. Но я помню то – самое первое в моей жизни – интервью. И фамилии первых погибших.
Рядом с ним, напротив нас, через перекрёсток, жил дядя Толя, который разговаривал исключительно матом и исключительно со своей кобылой. С автомобильным транспортом, напомню, ещё было напряженно, и дядя Толя работал, если сказать по-современному, чтобы было понятно, экспедитором. Запрягал с утра лошадь в телегу и ехал в город, где развозил молочную продукцию по магазинам. В треугольных пакетах и стеклянных бутылках. Летом мы вставали пораньше, чтобы застать этот момент, и как только дядя Толя со своим «Но-о, бляха!» выезжал за ворота, подбегали к телеге с выкриками «Покатай, дядя Толя!». На его молчаливое согласие – на ходу запрыгивали на жёсткую телегу и, болтая ногами, ехали… минут пять. До асфальтированной улицы Новая. И мы, и дядя Толя знали, что нам можно «только до дороги». Притормаживая: «Т-тпр-ру, бляха», дядя Толя дожидался, когда мы все спрыгнем, и катил за молоком.