В протоколе допроса Рекемчук ссылается на то, что не имел никаких сведений о первой жене и о своей дочери с 1927 года. Но он уехал в СССР еще в 1925 году. Значит, в течение двух лет он, все же, имел сведения о том, как они живут в Париже. Документы свидетельствуют и о том, что в эти годы он бывал и в Париже, и в Берлине, и в Варшаве, и в Праге... Он бывал во всех этих странах и городах, где ему приходилось работать под чужими фамилиями («Киреев», «Раковицкий»), с липовыми паспортами, в условных ролях, потому что на самом деле у него была одна настоящая роль: разведчик-нелегал, работающий на Иностранный отдел НКВД.
(«Зорге был щенок в сравнении с вашим отцом!..» — доверительно рассказывала мне на «Мосфильме» Вера Павловна Строева, известный кинорежиссер, с которой Рекемчук водил шашни в Одессе. Моя мама корректно уточняла: «Кажется, они вместе писали сценарий...»).
Надо полагать, что и для Анны Христофоровны Чинаровой не было секретом, чем занимался под крышей консульства СССР в Париже ее супруг, бывший штабс-капитан русской армии. Почему он вдруг уехал в Россию и зачем опять наезжает во Францию.
Таких людей авантюрного склада, безоглядной смелости, пламенной веры то ли в красную идею, то ли в идею евразийства, было, как известно, немало среди молодых русских офицеров, заскучавших под крышами Парижа.
Они наделали шороху.
И у всех была одна и та же участь: пуля в затылок в тюремном подвале...
А потом в Елабуге повесится Марина Цветаева.
А в Париже русская девочка Тамара вдруг станет Тумановой.
За пределами раннего детства ничто не вызывало вопросов. Тамара Туманова училась в балетной школе Ольги Преображенской. Одиннадцатилетней девочкой была приглашена самой Анной Павловой в ее труппу (впоследствии она сыграет Анну Павлову в фильме, посвященном судьбе великой русской балерины). Блистала на подмостках Гранд Опера, Ковент Гарден, Ла Скала. Работала с Джорджем Баланчиным, Сержем Лифарем. Уехала в Соединенные Штаты Америки, вышла замуж за известного кинопродюсера Кейси Робинсона, танцевала, играла в фильмах...
В конце концов, мой интерес к ней мог объясняться просто-напросто тем, что в семейном альбоме совершенно случайно оказались фотографии девочки, которая стала впоследствии известной балериной.
После долгих размышлений, я отобрал два снимка: тот, где она с бантом и собакой, и тот, где она в тренировочном балетном трико.
Третий, с обнаженными плечиками, решил оставить себе на память.
А первые два вложил в конверт и назавтра вручил его Дмитрию Зиновьевичу Тёмкину с просьбой передать, при случае, соседке в Беверли Хиллс.
Вскоре, возвратясь из Штатов, он снова был на «Мосфильме». Уже по сияющей его улыбке я понял, что он привез хорошие вести.
Но он приехал не только с добрыми вестями.
Торжествуя, он вручил мне большой желтый пакет, на котором типографским шрифтом было написано: «TOUMANOVA. 605, N. Canden Str. Beverly Hills, California». И надпись от руки: «Monsieur А. Е. Рекемчук».
В пакете были два огромных фотоснимка, сверху и снизу прикрытые картоном, чтоб не помялись в пути.
На первом она была в балетной пачке, с лебяжьими белыми перьями, укрывающими грудь, и в перьевом же белом шлеме, так сильно контрастирующем с иссиня-черными волосами, черными бровями, темными глазами в опушке длинных ресниц. Извив шеи, который принято называть лебединым, жест руки, изображающий обратный мах крыла...
Одетта в «Лебедином озере».
Был ли в этом особый знак внимания к нашей с Тёмкиным кинематографической затее? Или чем-то само собой разумеющимся: ну, конечно, Чайковский, а кто же еще? Ну, конечно, «Лебединое озеро», которое русским всегда кстати, на все случаи жизни...
Наискосок фотоснимка лежала надпись пером, черными чернилами: «Александру Евсеевичу с моим приветом и лучеми пожеланиями. Тамара Туманова».
На втором фотоснимке (ведь я послал ей два, и она отвечает мне двумя!) балерина была уже не в гриме и не в сценическом одеянии, а просто в платье и романтической белой шали, накинутой на голову, округлыми складками ниспадающей на плечи, и взгляд темных глаз опущен долу и чуточку вбок...
Больше всего меня поразило то, как она, Тамара Туманова, похожа на отца. На моего отца.
Ведь сам я не унаследовал от него ни чуточки, ни черточки. Про меня говорили: «Весь — в мать!» Хотя моя мама была белокурой ван-дейковской красавицей с серыми жемчужными глазами и точеным породистым носом, а я — рыжий, конопатый, нос картошкой. Но все считали, что я похож на мать, особенно — легкомысленным характером.
Что же касается Тамары Тумановой, то здесь было абсолютное и полное сходство с Рекемчуком. Та же масть, те же глаза, те же брови, те же ноздри.
Я обратил особое внимание на одну характерную деталь этого сходства. У отца была сильна развита нижняя челюсть, угловатая, почти квадратная близ ушей. Это всегда огрубляет лицо, делает его тяжеловатым, жестким.
Подобная конфигурация лица весьма распространена — то же, например, у венгерской киноактрисы Марики Рёкк, а все равно хороша, дитя Дуная, девушка моей мечты.
Так вот: у Тамары Тумановой была такая же челюстная кость, расширяющаяся к ушам. Она это знала и, вероятно, старалась скрыть эту характерную деталь: на снимке, где она — Одетта в «Лебедином озере», перья шлема нарочно закруглены к щекам. А на снимке с романтической накидкой складки этой шали ниспадают вдоль щек, заслоняя и скрадывая абрис лица.
Как же я радовался этим фотографиям, этому подарку! Как был благодарен за него! Прямо скажу: он перевернул мне душу...
И в этом состоянии, с перевернутой душой, я допустил просчет.
Я написал письмо в Беверли Хиллс. Оно было немногословным. Я поблагодарил Тамару Туманову за драгоценный подарок, заверил, что ее фотография всегда будет передо мною — да так оно и есть до сих пор.
Но я добавил к этому, что у меня когда-то была еще одна очень забавная фотография: где маленькая девочка с бантом сидела в бутафорском самолетике; а за нею в этом игрушечном самолетике сидела дама, которую звали Анна Христофоровна Чинарова; а третьим в этом самолетике был человек, которого звали Евсей Тимофеевич Рекемчук — так вот, его-то фамилию, его отчество, его крест и выпало нести мне в отпущенный мне Богом век.
Этот человек умер в 1937 году, написал я. Нет-нет, я не написал о том, что его расстреляли в тюремном подвале, а написал, что он умер. Потому что он, все равно ведь, умер. И не его, и не моя вина в том, что на всех умерших в России в тот окаянный год лежит, как знак мученичества, эта пугающая дата... Я был неосторожен. Я напугал людей.
— Вы знаете... — говорил мне Дмитрий Зиновьевич Тёмкин, в очередной раз приехав в Москву из Калифорнии, где он передал из рук в руки мое письмо. — Вы знаете... — говорил он тихо, чтобы никто посторонний не услышал его слов. — Вы знаете... — Он покачивал горестно головой. — После этого письма мои соседи три дня не выходили из дому.