И мы уже мчались по улице заводского поселка.
Эта улица тоже была необычной. Дома на ней были расставлены не шеренгой, а уступами, торцами к проезду— как зубья пилы. Они сияли широкими окнами. Они развесили балконы на все стороны. Они выглядели так же задорно и юно, как топольки на обочинах дороги с набрякшими крупными почками — вот-вот взорвутся зеленью…
Все окрест было напоено влажным весенним духом.
Я раскрыл рот, глотнул этого духа и рассмеялся; мне вдруг сделалось очень весело. Очень радостно, И хорошо.
А я ведь еще не знал, что этот новый мир, в котором мне предстояло жить, в самом деле окажется необычным, удивительным, новым.
У подъезда, где остановился наш грузовик, стояла еще одна машина — уже наполовину опорожненная.
В ее кузове хлопотал коротконогий, с отвисшим брюхом, однако плечистый, могучей, наверное, силищи человек. На нем была надета черная, домашней вязки фуфайка, под которой отчетливо и округло перекатывались мускулы и колыхалось брюхо. А на голове у него была фуражка-спартаковка: синяя, с лакированным козырьком, вроде бы военная, но не военная — околыш ее опоясан репсовой лентой, а спереди еще тянется плетеный шелковый шнур на пуговках. Почему-то я сразу подумал, что под этой фуражкой у него должна быть плешь, — так оно и оказалось.
Во рту у него короткая трубка. А лет ему, наверное, сорок либо сорок пять.
Завидев нас и нашу машину, этот человек с неожиданной легкостью перепрыгнул через борт грузовика и, широко улыбаясь, пошел навстречу.
— Гутен таг! Сервус, Ганс! — сказал он.
— Сервус, альтер… — весело ответил ему Ганс. Они крепко пожали друг другу руки.
— Мах ди бекант мит майна фрау, — заявил Ганс, поддерживая за локоть маму Галю, которая в это время выбиралась из кабины грузовика. И я предполагаю, что эта фраза значила: вот, дескать, имею честь представить — это женка у меня.
Потому что он тут же сказал ей самой — Галя, пошалюста… знакомься, мой товарищ партайгеноссе… и мой венски сосед…
Галя, — на всякий случай повторила моя мама, протягивая руку, а то, может, он не расслышал с чужого голоса.
Тогда этот могучий толстяк вынул изо рта трубку, стиснул мамину руку своей волосатой лапищей и прорычал густым басом:
— Кар-рл Р-р-рауш.
А сам при этом с мужицкой бесцеремонностью, обстоятельно, будто перед ним не человек, а кукла, разглядывал мою маму и, разглядев, восхищенно подмигнул Гансу. Потом вздохнул и, обернувшись к дому, закричал:
— Э-эльзи!..
И тотчас из подъезда вышла женщина, а за нею двое детей.
Но сначала про женщину.
Уж конечно ему, Карлу Раушу, оставалось только вздыхать да завидовать своему товарищу, своему партайгеноссе и соседу. Жена у него была, прямо скажем, не картинка. Во-первых, она уж очень немолода — пожалуй, ему самому ровесница, а выглядит даже старше. Во-вторых, вся она какая-то плоская, вся какая-то будто растоптанная, будто скалкой раскатанная по доске. Жидкие и бесцветные волосы свисают вдоль лица, а глаза обведены впалой тенью и, похоже, заплаканы.
Надето на ней мешковатое длинное пальто, а на рукаве пальто — узкая черная ленточка.
Когда она подошла к нам, ее муж, Карл Рауш, водрузил свою тяжелую лапищу на ее хлипкое костлявое плечо и подтолкнул к маме Гале.
Женщина вымученно улыбнулась, почти не разжимая бледных губ, и назвалась:
— Эльза.
— Галя.
А ее муж, Карл Рауш, дотронулся до черной ленточки на ее рукаве и объяснил:
— Ее мать… только умирал… ин Вена. Впрочем, в голосе его не слышалось особого сочувствия.
— Какое горе!.. — тихо откликнулась мама Галя и тоже дотронулась до плеча этой женщины, Эльзы.
— А-а! — прорычал густым басом Карл Рауш. — Все там будет… — И очень бодро махнул рукой куда-то вверх, вроде бы туда, где последний, пятый этаж нашего нового дома.
Но меня уже не интересовало продолжение этого разговора.
Потому что, как я уже упомянул, кроме этой женщины, на зов Карла Рауша из подъезда следом за нею вышли двое детей. И сейчас они стояли здесь, рядом. А когда рядом, совсем рядом стоят и взрослые и дети, то это уже не один общий мир, а два мира — один как бы вверху, другой внизу, и разговоры и всякие дела там происходят одновременно, совершенно независимо друг от друга, один сам по себе и другой сам по себе, на разных уровнях, будто они разделены какой-то незримой чертой — мир взрослый и мир детский.
Их было двое. Мальчишка и девчонка.
Девчонка — я сперва скажу о девчонке, чтобы поскорей с ней развязаться, — была, вероятно, годочком младше меня. Завитки волос, большие и круглые, как сосновая стружка, — могу забожиться, что ей их подвивала на ночь мамаша, потому что в натуре таких кудрей не бывает. Глаза ярко-синие, как цветки, но не те цветки, которые растут, а те, которые малюют на фарфоровых чашках, — очень уж синие.
На ней была надета черная бархатная курточка с латунными пуговками в два ряда, а из-под курточки — фу-ты ну-ты! — колоколом, парашютом, чайной бабой, во сто складок растопырилась юбка.
И чулки на ней какие-то удивительные — не то чулки, не то носки, в полноги, до коленок, в пеструю клетку.
Туфельки с пряжками.
И вот когда эта девчонка заметила, что я на нее уставился как баран на новые ворота, она улыбнулась мне приветливо и — шарк-шарк, одна ножка за другую, юбка в пальцах, мизинцы отставлены — чуть присела и весело так щебетнула:
— Лотти.
Наверное, это имя у нее — Лотти. Ну что ж, пусть будет Лотти.
Что же касается парня, то он был, по-видимому, одногодок мой. Во всяком случае, мы с ним были одинакового роста. Лицом он походил на свою сестру — тоже белобрысый, тоже с глазами синими, но волосы ежасты, глаза колючи, а скулы, подбородок, лоб исцарапаны, исчесаны, расцвечены синяками различной давности,
На парне кургузый пиджачишко, штопаный-перештопаный, латаный-перелатаный, однако штопка очень аккуратная, искусная, а латки все то в форме сердечка, то вроде дубового листка, то наподобие оленьей головы.
Видно, отчаянный парень — не поспеешь латать.
И штанов на такого парня, видно, не напасешься.
Поэтому штаны ему купили особенные. Кожаные, из настоящей сыромятной кожи, прошитые толстыми жилами. Они уж, судя по всему, и с гвоздями имели дело, и на всех заборах висели, и о стенки терлись, а все им нет износу, такие крепкие штаны. Между прочим, у этих бесподобных штанов была еще одна особенность: спереди, на месте обычной ширинки, располагался особый такой откидной клапан, тоже кожаный, расшитый узором, пристегнутый вверху на две пуговицы, который, как я догадался, при надобности нужно отстегивать. Но это уже несущественная подробность.
Мальчишка в кожаных штанах разглядывал меня довольно нахально. Как будто пытался определить на глаз, кто я, и что я, и сколько таких пойдет на фунт.
Потом он вдруг вскинул сжатый кулак на уровень виска — молниеносно, движением привычным и уверенным — и, насупив брови, заявил:
— Рот фронт!
Я на секунду опешил. Не потому, конечно, что не знал этих слов: слова «Рот фронт» — «Красный фронт», это боевое приветствие революционеров, знал в ту пору любой и каждый, но лично ко мне еще никто и никогда не обращался с таким приветствием, и я на секунду опешил.
Но тотчас очнулся от растерянности. И тоже взметнул сжатый кулак. И тоже сказал:
— Рот фронт!
Мальчишка удовлетворенно кивнул. Насупленные брови его подобрели.
— Отто, — сообщил он, ткнув себя пальцем в грудь.
— Саня, — ткнул себя пальцем в грудь я. На этом наша первая беседа и закончилась. Потому что из дома, из подъезда, завидев наше прибытие, выходили все новые и новые люди. По-видимому, они, эти люди, тоже вселились сюда совсем недавно, немногим раньше нашего, но уже успели рассовать по углам свой скарб и уже по этой причине чувствовали себя старожилами, и вот, завидев, что приехала еще одна машина, они заспешили навстречу: с приездом, дескать, добро пожаловать, не требуется ли вам какая помощь?