Мы сидели у костра, смотрели в огонь и пели песни. Сперва испанцы пели свои песни, которых не знали мы. Потом мы пели свои песни, которых не знали испанцы. А потом оказалось, что есть такая песня, которая знакома всем:

Аванти, о пополо,
Алла рискосса,
Бандьера росса,
Бандьера росса…

Это была песня о красном знамени. Не испанская, не русская, а вроде бы итальянская, но знакомая всем и любимая всеми.

Ты, знамя красное,
Свети, как пламя,
Свободы знамя,
Свободы знамя.

Вообще на свете есть немало песен о красном знамени, но эта — самая простая и лучшая из всех. В ней всего-то и слов, что «красное знамя», «свобода» и «победа». Но какие это слова! Потому она и завоевала сердца. Хорошая песня. Мировая песня!

Бандьера росса
Трионфера!..

Легкие искры, подхваченные горячим воздухом, взвивались над костром и улетали к вершинам сосен, в небо.

Там, в мглистом небе, возник и приближался, нарастая, басовитый гул. Он становился все явственней и грознее. Я догадался по звуку: тяжелый бомбовоз.

Но я не один догадался об этом.

Песня дрогнула, сникла.

Большеглазая девочка, сидевшая рядом со мной, смуглая девочка с очень короткими волосами — вероятно, ее недавно остригли наголо и теперь острые прядки волос набежали на виски и на затылок, — эта худенькая девочка испуганно прижалась к моему плечу, втянула голову…

— Не бойся, — сказал я и погладил ее по стриженой голове. — Это наш.

— Наш… — машинально повторила она, может быть, еще не понимая, что означает это слово. — Наш? — И тотчас закивала радостно — Наш…

Гул отдалился. Взбодрилась песня.

А Татьяна, Танька, которой, видать, почему-то не понравилось, как я гладил по голове испанскую девочку, уже напропалую кокетничала со своим чернявым соседом.

— Как по-испански будет «девочка»? — спросила она.

— Мучача, — ответил чернявый сосед.

— А как будет «мальчик»?

— Мучачо.

— А если мальчик с девочкой?

— Мучачос.

Татьяна расхохоталась восхищенно.

Ее сосед — а мы уже знали, что зовут его Педро, что он из Мадрида, что отец его — командир батальона, — первый среди своих друзей научился говорить по-русски. Он еще на пароходе начал учиться у наших матросов. Бойкий такой парнишка.

— Когда мы по-бе-дим… — сказал он Таньке.

— Да, — ответила" Танька.

— Ты при-ехать к меня в Мадрид, — сказал он Таньке.

— Ладно, — согласилась Танька.

— Я показать тебе моя бабушка… — продолжал между тем чернявый Педро. — Она гитана… цы-ган-ка. Она умеет гадать на рука. Я тоже умеет, не-мнош-ко…

Он потянул к себе Танькину ладонь, повернул ее к огню зеркальцем и стал эту ладонь сосредоточенно разглядывать.

Уж не знаю, что он там ей нагадал. Я не стал подслушивать. И все это вранье — гадание.

Но не в этом дело.

Не мог он тогда, конечно, знать, этот бойкий парнишка, по имени Педро, и даже бабушка его, цыганка, не могла нагадать, что все случится иначе. Что не республика победит врага, а враги победят республику. Что ни ему, ни его друзьям не суждено будет даже через двадцать лет вернуться в Мадрид. Что они останутся жить в России, станут здесь взрослыми, что здесь родятся их дети, и они уже будут с трудом говорить на родном языке. Их обычные судьбы растворятся в миллионах обычных судеб. И лишь порой чей-то взгляд вдруг задержится на газетной строке: «Фрезеровщик Мигель Гутьерес перевыполнил сменную норму…», «…решающий гол забил левый крайний торпедовцев Д.Каррера», «Хесус Рамон де Сигуэнса, прож. Нижняя Масловка, 30, возбуждает дело о разводе…»

Горел костер. Желтые языки огня терзали хворост.

Звенела песня:

Бандьера росса,
Бандьера росса…

Карл Рауш, обогнув костер, подошел ко мне, наклонился, обнял, колючей щекой коснулся моей щеки.

— Хорошо, Санька, — сказал он. — Это отшень хорошо, что вы все вместе. Когда вы все вместе, вам нит-шего не боятся! Понимай?..

— Дядя Карл… — Я вдруг вспомнил, что давно хотел его спросить. — Дядя Карл, а почему ты не поехал учиться вместе со всеми?

— Я? — Рауш посмотрел на меня с некоторым удивлением. Потом вздохнул. — Я уже стары для это дело… Я уже слишком стары — учиться.

Я проснулся за секунду до этого звонка. Не по звонку, а именно до звонка.

Не знаю, как у кого, но у меня и поныне сбереглась эта непостижимая способность. Скажем, я завожу будильник на пять утра — нужно ехать на вокзал или еще куда, и я, чтобы не проспать, ставлю будильник на пять. Но ровно за секунду до этого срока я просыпаюсь, будто стрелка установлена не на циферблате часов, а в моей сонной голове. Я внезапно просыпаюсь, открываю глаза, а потом уже раздается урочный звонок.

Но в ту, ночь никакого звонка не предвиделось.

И будильника у нас не было. И я крепко спал, без всяких снов, — как приник щекой к подушке, так и заснул, упоенно и здорово.

А посреди ночи проснулся вдруг. Открыл глаза. И тотчас в передней раздался звонок.

Какое-то время я еще лежал не шевелясь, не понимая, где я, что и почему.

Была ночь. Был предрассветный час. Все вокруг еще утопало в глубокой тьме, и лишь постельная белизна уже высветилась из тьмы.

Чуткая тишина стыла в квартире.

И снова ее прорезал истошный вскрик дверного звонка.

Я вскочил и зашлепал по паркету босиком. Но не в переднюю, не к двери, а в соседнюю комнату — туда, где спала мама Галя.

Она спала, свернувшись клубочком. Очень маленькая и очень одинокая в широкой двуспальной кровати. Спала и ничего не слышала.

Я тронул ее рукой за плечо. Она как-то по-детски, вопросительно простонала, повернулась на другой бок и снова задышала спокойно.

— Ма, — позвал я.

Длинно прозвенел звонок.

Она вскинулась, набросила на плечи халат, не глядя, отыскала ногами домашние туфли и пошла к двери, заспанная, взлохмаченная, встревоженная. Я за ней.

— Кто там? — хриплым со сна голосом спросила Ма.

За дверью молчали. Нет, не молчали, а было слышно через дверь, как кто-то порывисто дышит, будто хочет ответить и не может…

Мама Галя, не снимая цепочки, отперла, приоткрыла дверь.

Там стояла Софья Никитична Якимова. В наспех надетом, расстегнутом, вероятно первом попавшемся под руку, платье. Бледная, ни кровинки в лице. Глаза какие-то остекленелые, ничего не видящие перед собой.

— Софья Никитична?.. — Ма откинула цепочку.

Софья Никитична машинально переступила порог и опять остановилась, не произнося ни слова, вперясь глазами в пустоту.

— Что случилось?..

Якимова молча, ступая тяжело и неверно, сгорбясь, будто за одну ночь состарилась, направилась к окну.

— С Танечкой что-нибудь? — испугалась Ма.

— Она… спит, — едва слышно ответила Якимова.

Мы подошли к окну следом за ней.

Там, за окном, едва развиднелось. Бесчисленные окна нашего дома были свинцово бельмасты, слепы. Двор пуст и чист.

Близ нашего подъезда стояла машина. Небольшой автобус, «пикап», крашенный темной краской, без окон.

Поначалу я даже не обратил особого внимания на эту машину, не поставил ее ни в какую связь с ночным звонком, с появлением Софьи Никитичны. Мало ли всяких машин приезжало в наш двор и уезжало?.. Я смотрел из окна на пустынный наш двор, недоумевая: что же такое произошло? В чем дело?

По узкому тротуару, норовя держаться поближе к стене, торопливо и как-то воровато семенила женская фигура. Цветастый крепдешин, сумочка, каблуки — цок, цок, цок… Она шла, застенчиво опустив голову. Но я, приглядевшись, узнал: это была хохлуша с фабрики-кухни, четвертая жена Яна Бжевского, та самая, которая заставила его сбрить усики. Откуда же она так поздно? Вернее, так рано, под утро?.. Нехорошо так долго гулять, щеголять в крепдешинах, когда муж в отъезде. То-то она озирается, то-то жмется к стене… Может быть, из-за этого, из-за нее, из-за этой хохлуши так расстроилась Софья Никитична?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: