— Вообще, Санька, ты бы лучше не путался под ногами, — сказала Ма. — У меня еще пропасть дел… Иди-ка погуляй во дворе, пока я управлюсь.
Возражать я, конечно, не стал. Когда дело касалось гулянья, меня не приходилось просить дважды.
Бросив на подоконнике все свое бумажное хозяйство, я метнулся в переднюю, натянул шубейку, напялил шапку.
— А рукавицы? — из кухни напомнила Ма, хотя и не видела, как я одеваюсь. — Сегодня мороз.
Дом наш был старый, очень старый — его еще до революции построили, при царе Горохе. Его построил какой-то купец, чтобы драть деньги с жильцов. Денег ему, наверное, нужно было много, и он отгрохал домину в шесть этажей, в два крыла. Крылья дома были обращены на разные улицы, на Журавлевку и Рыбную, и смыкались на перекрестки этих улиц. Оттого, что обе улицы сходились под острым углом, во дворе была теснотища: окна заглядывали в окна, стена налезала на стену, между ними зияло ущелье, узкое и мрачное, с гулким эхом.
На дне ущелья — клочок земли, той особенной земли, которая встречается лишь на городских дворах: плотно утрамбованное крошево щебенки, пыли, шлака и битого стекла. А сейчас все это засыпано снегом.
Не шибкий, конечно, простор. Но нам хватало.
Когда я вышел из дома, посреди двора только-только слепился кружок мальчишек и девчонок, из кружка доносилась считалка:
Считалку эту, надо полагать, тоже при царе Горохе изобрели.
Я успел втиснуться, покуда считали первый раз. А то бы именно мне, опоздавшему, пришлось водить. Или мне же и выпадет?
Нет, миновало. Водить, конечно, выпало на долю Марика Уманского. Ему всегда выпадало такое счастье. У него вообще были основания обижаться на свое счастье. Всех толстых ребят у нас во дворе и в школе награждали кличкой «Тэжэ», что значило «Трест «Жиркость» — был в ту пору такой уважаемый трест, торговавший мылом. А каждого, кто носил очки, дразнили «четырехглазым». Марику повезло вдвойне: он был и «Тэжэ» и «четырехглазым». И папа у него — частник. И водить всегда ему. А между тем наш Марик Уманский был хорошим и добрым малым. Просто такое у него было в жизни счастье.
Не ропща, он уткнулся лицом в стену, заслонил ладонями все свои четыре глаза и начал считать: — Раз, два, три, четыре… Мы бросились врассыпную, кто куда. Кто куда, а я в одно прекрасное, давно облюбованное мною для пряток место. В угольный подвал.
По уговору, ставшему на нашем дворе законом, прятаться по подъездам не разрешалось. Подъездов было много. И в каждом подъезде шесть этажей. Если все начнут прятаться по подъездам и за ними придется лазать по этажам, то это уже будет не игра, а черт знает что. Поэтому прятаться в подъездах было у нас строжайше запрещено.
А на угольный подвал запрет не распространялся. В подвал вела глухая, без стекол дверь. За дверью — несколько ступенек вниз и черная угольная яма. Вот на этих ступеньках я обычно и отсиживался, пока меня искали.
Туда я заскочил и на сей раз. Но оказалось, что в подвале я не один. В этом темном подвале околачивался еще некто: лет пяти, замотанный башлыком от поясницы до самых глаз, мальчишка или девчонка, не разберешь. Вероятно, с нашего двора, из нашего дома, но я его не знал в лицо, да и лица-то не было видно за башлыком — одни глаза; я не знал, как его зовут, и даже не знал, мальчишка это или девчонка. Мы с такой малолетней публикой не водились.
Но я тотчас догадался, что этот некто лет пяти, в башлыке — мальчишка.
Потому что в тот момент, когда я туда нагрянул, этот малолетний товарищ, от горшка два вершка, занимался серьезным делом. Солидно сопя, он рисовал на стене куском угля. На стене был изображен танк.
И я догадался, что мальчишка. Была бы девчонка, она уж, будьте уверены, нарисовала бы какую-нибудь растопыру в косицах и бантах, с ридикюлем, на высоких каблуках.
А тут был танк. С башней, пушкой, гусеницами.
На танке свастика. Фашистский танк.
— Ты зачем стену пачкаешь? — грозным шепотом спросил я.
Некто насупился, спрятал уголь за спину, но ничего не ответил: испугался, наверное.
За дверью раздался топот, кто-то вихрем пронесся мимо, и уже издалека послышался торжествующий вопль Марика: «Палочка-стукалочка, Гошка!..»
— А почему танк фашистский?
Некто смутился окончательно, опустил глаза, покраснел и стал переминаться с валенка на валенок.
— Ну? Зачем на нем фашистский знак?
— Я не умею… звезду рисовать, — виновато, едва слышно признался он.
Видали такого? Ему целых пять лет — и не умеет рисовать звезду. А вот фашистский знак умеет. Правда, рисовать звезду, конечно, труднее. Не то что свастику: тощий крест с паучьими лапками набекрень — тьфу!.. Но ведь нужно все-таки соображать, что рисуешь. И уж если рисуешь танк, то танк должен быть нашим, советским танком, а не наоборот.
— Эх ты!..
Я стер варежкой свастику, отобрал у него уголек и быстро, пятью четкими штрихами, не прерывая линии, изобразил звезду.
— Понял? Ну-ка… — Я отдал уголек малышу.
Восторженный девчоночий визг пронесся снаружи, потом долетело: «Палочка-стукалочка, сама за себя!..»
Малыш, сопя от старания, начал чертить на стене. Одна кривуля, другая кривуля, третья…
— Да не так!
— А как?
Я снова начертил звезду — уже медленней, чтобы втолковать ему раз навсегда, на всю жизнь, как рисуется красная звезда.
Малыш опять засопел. На стене возникала какая-то немыслимая каракуля, и он, очевидно, решил схитрить.
— А тебя еще не застукали?
Вот пройдоха!
Признаться, я чуть не позабыл об игре, покуда учил этого мальца уму-разуму. Едва не забыл, зачем я сюда забрался, в угольный подвал. Ведь я здесь скрывался от Марика Уманского, а не просто коротал от скуки время.
Я осторожно приоткрыл дверь, выглянул в щелку. И замер от удивления. Там, во дворе, уже никто никого не искал, никто не гонялся друг за другом, там уже не было ничего похожего на игру.
Все ребята, все мальчишки и девчонки, которые только что играли в прятки, теперь сбились в кучу посреди двора, плотно обступили какого-то незнакомого мне человека. В шляпе.
Что за невидаль? Я выбрался из своего убежища и пошел к ним. Интересно все же.
В самом центре этой кучи стоял высокий человек в зеленой шляпе. Еще на нем было надето легкое — «продуй ветер»— пальто, а шея повязана пестрым шарфом. Вывернутой наизнанку перчаткой он тер пылающее ухо — замерзло… Ну, так тебе и надо. Разве умный человек станет франтить в шляпе при таком морозе?
Да и шляпа у него была какая-то чудная: вместо ленты шнурок, а из-за этого шнурка торчит перышко, неизвестно чье. Курам на смех. Вообще в те времена немногие люди отваживались ходить в шляпах — тогда не было такой моды, шляп не уважали. А тут еще с перышком…
Человек в зеленой шляпе тер перчаткой ухо и, мучительно улыбаясь, с явным трудом выговаривал слова:
— Дом дры…Квартира цвацет пят. Пошалюста…
— Что? — Окружавшие его ребята недоуменно переглядывались.
— Какая квартира?
— Вам кого надо?
— Пят унд цвацет… — робко повторил человек в шляпе.
Да, с таким побеседовать — одно удовольствие. Все вокруг только плечами пожимали. Я, конечно, тоже. Хотя это глупое перышко меня смешило куда больше, чем красноречие незнакомца.
Вдруг вперед протискался Марик Уманский. Он поправил очки и, запинаясь от смущения, задал вопрос:
— Шпрехен зи дойч?
— Яволь, — обрадованно воскликнул этот тип и перестал тереть свое ухо.