Потом он ходил куда-то печатать карточки, принес, отобрал из них самые лучшие, заклеил в конверт и написал на конверте адрес нерусскими буквами.

И этот конверт он торжественно вручил мне, чтобы я сбегал опустить его в почтовый ящик.

По совести говоря, я хотел это письмо кинуть не в почтовый ящик, а в железную урну, которая была аккурат под самым почтовым ящиком, и из нее как раз валил крутой дым: кто-то горящий чинарик бросил. Я уже намеревался так и сделать, потому что мне очень не хотелось, чтобы моя фотокарточка попала неизвестно куда и неизвестно кому, кого я знать не знаю и знать не хочу и чей адрес пишется нерусскими буквами. Но тут, к несчастью, проходил мимо какой-то сердобольный дядя, и этот дядя, будь он неладен, вообразил, что я не могу дотянуться до почтового ящика, выдернул конверт из моих рук, приоткрыл щиток и сунул письмо в темную щель, а сам пошел дальше, благодетель… Теперь уж, конечно, ничего нельзя было поправить.

А нынче этот Ганс надумал кататься на лыжах. И дал понять, что приглашает меня с собой.

Он облачился в голубой вязаный свитер, на котором были вышиты нерусские буквы, надел шапочку с помпоном, обулся в громоздкие пьексы с квадратными носами.

Выйдя в прихожую, он принялся натирать мазью скользящую поверхность лыж. Тер и насвистывал бодрую песенку: «Фью-фью… фью… фьюить» — слуха у него, между прочим, нисколько не было, но ведь известно, что именно те, у кого неважно со слухом, они самые любители напевать да насвистывать.

Товарищ Ганс Any2FbImgLoader1

А тем временем Ма наряжала меня для прогулки. Натянула мне на ноги две пары носков, валенки, напялила одну кофту, другую, третью, а поверх кофт — шубейку…

Но Ганс, натерев лыжи — и свои и мои, — подошел, окинул меня с ног до головы критическим взглядом, решительно сдернул с меня шубейку, стащил через голову одну кофту, другую… Он бы, наверное, и третью, с меня стащил, оставил бы в чем мать родила — ему-то что, не жалко, я ведь ему чужой, — но мать заступилась, не позволила раздевать ребенка догола.

— Он же простудится, — возмутилась она.

— Он быть здорофф… как корофф! — успокоил ее Ганс.

И озорно подмигнул мне. Я промолчал.

Денек выдался на славу.

Окраинный лесопарк был весь — вдоль и поперек — исполосован накатанными до блеска лыжнями. Они решеткой расчертили снег. А поверх легла еще одна решетка — голубые тени деревьев, извилистые, легкие, бесплотные. Густой березняк нынче белел пуще прежнего: ветви берез опушились инеем. Воздух был студен, жгуч, но солнце в небе уже ярилось по-весеннему, и в его лучах ослепительно искрились ноздреватые сугробы.

Ганс бежал по лыжне впереди меня. Широким спортивным шагом, далеко перед собой вынося палки, задирая тыльные концы лыж. Но без рывков, безо всякого топанья, хлопанья — не бежал, а плыл.

Я едва поспевал за ним. Я работал вовсю — и руками и ногами. Сердце мое отчаянно колотилось. Пар вился у губ. Уже тело омыл пот, быстро высох. Выступил снова — тоже высох. И снова взмокли волосы под шапкой…

Неожиданно, покинув накатанную дорожку, Ганс свернул на целину и, сильно оттолкнувшись палками, скатился куда-то, канул, исчез.

Я метнулся было следом.

Под острым, наметенным ветром гребнем разверзлась белая пропасть. Уже где-то в самом низу, как пена за кормой быстроходного катера, разлетались в стороны снежные вихри, и маленькая фигурка неслась меж них, клонясь то вправо, то влево.

Сцепив зубы, я шагнул на край пропасти. Засвистело в ушах…

Когда я уже стоял рядом с ним, обмахивая рукавицей снег с валенок, он сказал:

— А ты… хорошо!

Я не уловил в его голосе снисхождения. Это прозвучало всерьез.

Еще бы — вон какая горища! Хотя, когда смотришь снизу, гора не кажется такой высокой и отвесной, как оттуда, сверху.

Но я промолчал.

Где-то поодаль взорвали тишину голоса — дружный, восторженный гул. Мы оглянулись оба.

На речном берегу, над завесью голых верб, взметнулась решетчатая башня. Вогнутая дуга ниспадала от ее вершины и обрывалась в воздухе. Трамплин. У подножия трамплина толпился народ.

Черная точка стремительно прокатилась по белой дуге, черкнула синеву неба, опять заскользила по белому. И снова оттуда донесся восторженный гул.

Ганс оценивающим взглядом проследил кривую разгона. Потом, опустив голову, внимательно оглядел крепления своих лыж. И решительно воткнул в снег палки.

— Я буду… пробовать, — сказал он.

Собрав в охапку, будто хворост, все четыре палки, я протискивался меж людьми, обступившими трамплин. Стояли тесно. И я нечаянно задел палкой нос какого-то парня в рыжем пальтишке — рукава до локтей. Пальтишко ему было явно коротковато. Зато нос длинен. Попробуй не задень такой нос!

— Ты че-че… чего? — озлился парень и пощупал длинный нос: не течет ли из него юшка. — Ж-ж-ж… жить не хочешь?

Он ко всему прочему оказался заикой.

— Хо-хо… хочу, — ответил я. — Из-з-з…виняюсь.

Это была моя беда, горе мое. Стоило мне вступить в разговор с заикой, как я сам начинал заикаться — мучительно и отчаянно. А тут я еще напугался порядком, задев парня за нос, — ему довольно, крепко досталось.

— Ты еще… д-д-дражнишься? — освирепел носатый парень. — Д-да я тебе с-сейчас…

На верхней площадке трамплина появилась фигура в голубом свитере. Это был Ганс. Он поднял руку и слегка помахал ею в воздухе.

Вряд ли с такой высоты он мог разглядеть меня в густой толчее. Но я сразу понял, что это приветствие предназначалось мне.

— …н-ноги выдерну, откуда р-растут, — продолжал парень в рыжем пальтишке, сверля меня одним глазом, а другим косясь на трамплин, — и с-с… спички вставлю… Я из т-тебя…

Наверное, в другой раз я не стал бы отвечать на приветствие человека, стоящего на площадке трамплина. Человека по имени Ганс Мюллер. Я сделал бы вид, что не замечаю этого приветствия, либо предполагаю, что оно адресовано не лично мне, а так, вообще, всем окружающим…

Но в данный момент у меня были основания опасаться, что этот парень в рыжем пальтишке, с длинным носом осуществит свои страшные угрозы. Уж больно крепко задел я его палкой. К тому же он был заикой, ему было трудно изъясняться словами.

Поэтому я тоже поднял руку, помахал ею в ответ.

— Это к-к… кто? — удивился парень. И сразу присмирел, сообразив, что я здесь не один. — О-отец твой, да?

Сделав несколько шагов для разбега, Ганс присел на корточки и пулей понесся к тому месту, где обрывался трамплин.

На самом краю обрыва он рывком выпрямился, по-птичьи взмахнул руками…

— Б-б-братан твой, да?.. — не скрывая интереса, допытывался парень.

Оторвавшись от площадки, Ганс наклонился, будто бы лег на плотный воздух, вытянув руки по швам, и корпус его был почти параллелен лыжам.

И вот эти лыжи, только что скользившие по воздуху, Уже скользят по снегу и, круто свернув, описывают замедленную дугу…

Вокруг загремели аплодисменты, послышались одобрительные восклицания.

— З-з… знакомый твой, да? — приставал парень. Я неуверенно пожал плечами, снова сгреб в охапку палки и двинулся прочь.

— А… а… а…

В голосе за моей спиной клокотал гнев.

Мы, дожидались трамвая на глухой остановке у просеки лесопарка.

Перед нами и позади нас стеной стоял заснеженный лес. На еловых лапах громоздились пласты снега, под их тяжестью хвоя поникла, и время от времени белые хлопья с шорохом обрушивались.

Все окрест было расчерчено следами лыж. И две пары трамвайных рельсов, уходящие к горизонту, тоже казались накатанными до блеска прямыми лыжнями.

Ганс скромно помалкивал. Будто ничего не произошло. Будто не он сейчас прыгал с трамплина. Будто не ему хлопали в ладоши, не ему предназначались восторги зрителей.

Я конечно же понимал, что прыгал он сегодня не из спортивного интереса, не ради восхищения зрителей. А прыгал он для меня. Чтобы завоевать мое уважение.

Но вместе с тем я не мог не отдавать себе отчета, что он избрал не самый легкий путь для этой цели. Ведь прыгнуть с такого высоченного трамплина, где можно и руки-ноги обломать и голову свернуть, — это что-нибудь да значит. Это не конфету подарить.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: