Напрасно он пытался восхищаться морем, глядя на него с оконечности несравненного бульвара, который все называли Прадо, морем спокойным и искрящимся и лучах прекрасного осеннего солнца; напрасно он вызывал в своей памяти воспоминание о Милетте, повторяя самому себе, что бедная женщина нуждается в том, чтобы ей были отданы все ласки ее сына; напрасно он старался забыться с помощью других впечатлений, переключая свое внимание на пешеходов, лошадей и экипажи, которые сновали вокруг него, хотя и был ранний час.
Как бы ни была крепка его воля, мысли о Мадлен одерживали верх над всеми другими, и напрасно он пытался избавиться от них: они не отступали от него ни на минуту. Мариус не мог ни смотреть на что-либо, ни восхищаться чем-то, ни желать чего бы то ни было без того, чтобы она не занимала большую часть его мыслей; если, разглядывая огромные платаны, он размышлял о предстоящей весне, то мечтал лишь о том, как было бы приятно прогуляться вместе с девушкой в их тени, когда они вновь оденутся в свой летний наряд; если голубое море казалось ему прекрасным, то он представлял себе, как чудесно было бы скользить по его волнам наедине с той, которую он любил, и там, в этом возвышенном уединении, в этой необъятности, приближающей вас к Богу, снова и снова внимать клятвам в любви! И даже мысль о Милетте стала предлогом еще раз вспомнить о Мадлен. Он думал о радости, о гордости своей матери в тот миг, когда он представит ей столь превосходную невестку, а также о тех счастливых днях, какие этот союз сулит ее старости.
Мариуса охватил ужас от того, что ему самому казалось малодушием, достойным осуждения, и смятение его стало еще сильнее. Он весь напрягся от той борьбы, какую тщетно вел с самим собой; наконец ему удалось изгнать из головы опасный и очаровательный образ мадемуазель Риуф, притупить мысль, возвращавшую его к девушке, погасив все мысли и прибегнув к тому роду умственного оцепенения, которое не есть ни явь, ни сон; но тогда вдруг ему показалось, что он слышит у самого уха голос, который повторяет имя, ставшее для него поэзией. Голос этот шептал ему: «Мадлен! Мадлен! Мадлен!» Он почувствовал, как сердце его в восхищении забилось и горячая кровь быстрее побежала по жилам.
Молодой человек испугался. Какое бы уважение он ни питал к г-ну Кумбу, после утренней сцены накануне он стал испытывать беспокойство за его рассудок; и теперь он задавался вопросом: уж не заразно ли это безумие, уж не стал ли и его мозг больным, как у бывшего грузчика?
Ответ на этот вопрос, вероятно, не был утешительным, поскольку не успел Мариус себе его задать, как он бросился бежать с такой скоростью, словно за ним гнались, и пересек весь город, чтобы вернуться к своему хозяину.
Он просто надеялся, что работа восстановит его рассудку прежнее равновесие.
Проходя по эспланаде де ла Турет, он увидел открытым вход в церковь Ла-Мажор.
Мариус вовсе не был вольнодумцем; в то время как на севере молодые люди его возраста уже с пренебрежением относились если не к религиозным верованиям, то к религиозным обрядам, Мариус сохранял свою христианскую веру во всей ее чистоте и первозданной простоте.
Стоя полеводами высокого разверстого портала, он увидел самого Бога, простершего к нему свою длань; и в величественном звуке органа с его последними вибрациями, которые коснулись его слуха и сразу угасли, ему послышался голос Господа, говорившего о молитве как о еще более действенном, чем работа, лекарстве от обуявшего его чувства страха.
Он вошел в собор. Служба только что закончилась; внутри было безлюдно. Быстро пройдя в небольшой расположенный отдельно придел, он опустился на колени.
Подняв глаза, чтобы начать молиться, он увидел картину, помещенную над алтарем, и вздрогнул.
Эта картина, которая произвела на молодого человека столь сильное впечатление, была копией знаменитого полотна Корреджо, изображающего великую грешницу, покровительницу Мадлен. Святая лежала посреди дикого леса, на голой земле, укрытая как длинными прекрасными волосами с золотистым отливом, так и складками голубой туники; облокотившись, она размышляла над книгой, а рядом покоилась мертвая голова.
Мариус был поражен не только сходством двух имен; находясь во власти некой преследовавшей его галлюцинации, он в этом художественном образе вновь обрел ту, которую любил, и обрел ее живой; то была она, то были ее серьезные и в то же самое время нежные глаза, то было строгое и доброе выражение ее лица. Иллюзия была до такой степени странной, что Мариусу почудилось, будто он слышит голос Мадлен.
Сумятица его мыслей стала ужасающей; волосы у него на голове встали дыбом, и казалось, что сердце его вот-вот выскочит из груди; он оперся на руки так, чтобы не смотреть на полотно и взволнованным, прерывистым голосом начал молиться.
— Боже мой, — произносил Мариус, — избавь меня от этой безрассудной любви, не позволяй мне уступить ей. Ты даровал мне положение скромное и бедное, и не поклонялся ли я твоей воле, недоставало ли мне мужества и смирения? Зачем же ты удручаешь меня таким образом? О Боже, сделай так, чтобы я не поддался искушению этой страсти! Ты видишь, она преследует меня вплоть до твоих алтарей обликом, которого я страшусь, не в силах перестать его обожать; она является мне в чертах одной из твоих избранниц. И я молю тебя и трепещу при мысли, что ты не внемлешь моей просьбе; я умоляю тебя вернуть моей душе покой и в то же время задаюсь вопросом, не будет ли он столь же страшен, как смертный покой? О ты, чье имя носит и моя любимая, о святая блаженная, столько страдавшая из-за того, что столько любила, попроси Господа ниспослать мне силу, какую я сам в себе не нахожу, попроси его позволить мне забыть ее, попроси его сделать так, чтобы имя Мадлен не наполняло больше мою душу так, как в этот самый миг оно наполняет ее тоской, одновременно сладкой и страшной…
Молитва Мариуса была прервана чьим-то коротким приглушенным вскриком, раздавшимся в двух шагах позади него.
Он обернулся и заметил молодую женщину, просто, но изящно одетую, устремившуюся к выходу из придела. Вуаль, низко опущенная на лицо женщины, не позволяла различить черты ее лица. Стулья и скамьи, стоявшие в приделе, мешали ей пройти, и она отодвигала их с явной поспешностью, свидетельствовавшей о том, что она была смущена не меньше молодого человека.
От неожиданности Мариус не мог произнести ни слова и стоял как вкопанный, наподобие флорентийских статуй, украшающих церковь Ла-Мажор; в его мозгу пронеслась одна мысль, но рассудок отказывался поверить в нее.
Поняв, что она стала предметом внимания Мариуса, молодая женщина, казалось, совсем потеряла голову; она опрокинула скамеечку для молитвы, на которую нечаянно ступила ногой, и чуть было не упала сама.
Мариус со всех ног бросился к ней на помощь, но, прежде чем он оказался рядом, она выпрямилась и, легкая как тень, исчезла среди многочисленных колонн церкви.
Поддавшись охватившим его чувствам, он было бросился ей вослед, как вдруг заметил на одной из плит какой-то предмет, который незнакомка обронила, убегая.
Он поднял его — им оказался молитвенник; на его сафьяновом переплете готическим шрифтом были оттиснуты всего две буквы: «М. Р.»
У Мариуса больше не оставалось никаких сомнений: молодая женщина была Мадлен, и она слышала все, что он полагал доверить одному Богу.
Не закончив молиться, он покинул церковь еще более потрясенный, чем когда вошел в нее.
X. ДВА ЧЕСТНЫХ СЕРДЦА
После встречи, которая произошла в церкви Ла-Мажор, Мариус так и не решился написать мадемуазель Мадлен, чтобы предупредить ее об ужасных намерениях г-на Кумба, хотя прежде он собирался это сделать.
Бледный и дрожащий, он вернулся в дом хозяина своей фирмы. Подавленность Мариуса была настолько сильной, настолько очевидной, что его сочли больным и вызвали врача; тот обнаружил у него сильный жар. Его уложили в постель; но, даже оказавшись в одиночестве в своей маленькой комнате, он и не помышлял написать девушке, ибо был уверен, что, испытывая законное негодование, она, по меньшей мере, отошлет ему письмо, даже не прочитав его.