Господин Кумб начал рычать от охватившего его гнева.
Внезапно он замолк.
Из соседского сада послышалось: «Эй! Эй!» — явно ответ на свист, прозвучавший из уст Мариуса как сигнал, и это «Эй! Эй!», несомненно, произнесла женщина.
Господин Кумб подавил волнение сердца, готового вырваться у него из груди, и, стараясь придать своему голосу юношескую интонацию, как никогда ранее заинтересованный в разгадке этой тайны, ответил на зов, донесшийся из соседнего сада.
Едва он это сделал, как к его ногам упало что-то довольно тяжелое, переброшенное через общую для обоих участков стену. Это был камень, обернутый клочком тщательно сложенной бумаги, и бывший грузчик на время им завладел — что бы там ни случилось, секрет молодого человека лежал у него в кармане. Впрочем, не стоило упускать случая еще глубже проникнуть в этот секрет. Господин Кумб вновь подал голос, на этот раз не столь удачно: он услышал, как захрустел песок под ножкой той, что уходила крадучись; неизвестная отправительница послания удалялась.
Господин Кумб, ничего не ответив Милетте, проснувшейся от шума упавшего ружья и не знавшей, что и думать при виде совершенно расстроенного лица своего хозяина, взял лампу и поднялся к себе в комнату.
Вот что содержалось в поднятом им клочке бумаги:
«Печальная новость, мой друг! С тяжелым сердцем я сообщаю ее Вам, и мое сердце восстает против пера, которому выпало писать Вам это. Воскресенье, которое мы так предвкушали, станет и для меня и для Вас таким же длинным, как все те пустые и длинные дни недели, что разделяют наши бедные свидания. Я надеялась избежать обязанности присутствовать на семейном обеде, о котором я Вам упоминала; но это оказалось невозможным для меня: мой брат, разумеется, по иным, нежели мои собственные, намерениям, принял в точности такое же решение, как и я, — не показываться на этом вызывающем досаду праздничном обеде; я просила, плакала, умоляла — я говорю это Вам для того, чтобы Вы могли гордиться этим, мой друг, — но его упрямство невозможно было побороть. Наши с Вами общие планы столь настоятельно требуют от нас поступать с ним осторожно, что Вы вряд ли станете на меня сильно сердиться за мою уступку ему; кстати, моя покорность сегодня — это доброе предзнаменование нашего с Вами будущего согласия. Не падайте духом, мой друг! И объединим желания, чтобы Господь укоротил не только те часы, что держат нас вдали друг от друга, но и те, что нам предстоит пережить, пока не наступит день, когда мы сможем взаимно сдержать клятву, данную нами на прибрежных скалах. Прощайте, мой друг! Жму Ваши руки; я столько думаю о Вас, что вряд ли стоит говорить Вам: „Думайте обо мне!“
Письмо было подписано полным именем: «Мадлен Риуф».
С присущей решимостью и со всей искренностью любви молодая женщина была счастлива придать этому листку бумаги ценность векселя.
Господин Кумб стал размышлять; он крутил послание мадемуазель Риуф и так и сяк, как будто ей удалось утаить между строк какой-то важный смысл, который ему еще не удалось угадать. Каждое из своих движений он сдабривал проклятиями, полными то презрения, то ярости: первые — по поводу бесстыдства женщин, вторые — по поводу неблагодарности мужчин.
Вдруг он заметил постскриптум, чуть было не оставленный им без внимания из-за тонкого почерка писавшей.
«Только будьте как можно более осмотрительным, — добавляла мадемуазель Мадлен в конце письма. — Не показывайтесь даже вблизи нашей общей границы до тех пор, пока я не подготовлю Жана к своим желаниям; остерегайтесь завтра, в мое отсутствие, приходить в нашу дорогую рощицу, поскольку, по всей видимости, Ваш будущий шурин проведет в шале весь день, а также вечер».
На этот раз уже нельзя было принять язык мадемуазель Мадлен за мальгашский. Господин Кумб не знал, смеяться ему или плакать.
На самом деле он претерпевал и то и другое ощущение.
Как все эгоисты на свете, он не понимал, что в этом мире могло бы поколебать счастье, которое надлежало испытывать, выполняя то, что могло быть приятно ему самому. Он не думал о выгодах, какие проистекали бы для Мариуса из этого брака, столь далеко превосходящего его надежды; его заботило лишь то, что сам он называл предательством его воспитанника: оно казалось ему не только постыдным, но прежде всего преступным, и никакой вид наказания не мог быть слишком суровым, чтобы покарать за него. Думая об этом, г-н Кумб ощущал одновременно сожаление, полное горечи, и ярость, чреватую презрением.
С другой стороны, поскольку он глубоко осознавал, что такое общественная иерархия, союз сына Пьера Мана, осужденного, с девицей, принадлежавшей к торговой аристократии Марселя, представлялся ему чем-то необычайно шутовским! Об этом прекрасном замысле в письме было сказано без обиняков, но в такое нельзя было поверить; г-н Кумб ожидал увидеть какого-нибудь смешного чертика, выскакивающего из письма, какие порой выскакивают из табакерки.
— Ха-ха-ха! Это уж чересчур забавно! — воскликнул г-н Кумб. — Сын этого мерзавца Мана и Милетты, моей служанки — ведь что ни говори, она прежде всего лишь моя служанка, — верит, что он женится на даме, которой я в его возрасте не осмелился бы предложить святой воды на кончике своего пальца! Ай-ай! Это как если бы мэр Касиса захотел управлять Марселем! Да она же смеется над ним, как тунец над пехотинцем!
Затем, подумав вдруг совсем о другом, он добавил:
— Ах ты негодяй! Теперь я понимаю, почему ты так хотел умерить мою враждебность по отношению к тому, кто заставил меня пережить столь скверные ночи, почему ты не дал мне убить его, как он того заслуживал; ты уже забросил удочку, чтобы поймать эту девицу, и она, прожорливая, как скорпена, уже выпрыгнула из воды, чтобы схватить наживку. Бог мой, ну и молодая особа! Веры в Бога у нее не больше, чем здравого смысла; можно подумать, что письмо это написано какой-нибудь дамочкой с площади Комедии. Тьфу ты! Я уже не молод, но клянусь, что ни за что бы не захотел иметь дело с такой бесстыдной девицей. Его, быть может, прельщает не сама эта женщина, а соблазняет ее дом; он хочет стать богатым, с гордым видом ходить по этому прекрасному саду, где столько цветов, а такое заражает, словно бешенство, и тоже издеваться над бедным и скромным деревенским домом, где по моей милости он был воспитан. Эх, черт возьми! Не будет этого, говорю я вам! Прежде всего, мне надо оказать ему услугу — помешать и дальше верить во всю эту чепуху; я не отдам ему это письмо; он пойдет на свидание в ту самую рощицу и встретится там с ее братом; и, черт побери, пусть они подерутся, пусть поколотят друг друга, отдубасят, измолотят и даже убьют! Эх, если уж нет прибыли, так, по крайней мере, не будет и убытка!
Выразив столь милосердное пожелание, г-н Кумб положил письмо к своими бумагам и позвал Мариуса.
Как ему показалось, он не обнаружил на лице молодого человека следов достаточно большого замешательства. Внезапно опустившись на землю с высот, где витал Макиавелли, г-н Кумб обнаружил удивительное умение скрывать свои чувства: он был таким предупредительным и радушным с сыном Милетты, таким веселым и непринужденным в разговоре с ним и вел себя столь сердечно, что Мариус, внутренне трепетавший от страха при мысли, как бы строгий приемный отец не застал его врасплох во время утренней попытки предупредить Мадлен о неожиданной помехе, на целый день разделявшей их, совершенно успокоился и бросал и вытягивал леску с нанизанными на нее рыболовными крючками, не находя в этом занятии никакого развлечения.
Однако г-н Кумб все устроил так, чтобы они с Мариусом вернулись в деревенский домик, лишь когда день уже будет, в полном разгаре.
XIV. НИЩИЙ
Рыбная ловля лишь тогда доставляет удовольствие, когда ей предаются со страстью; однако, как и все на этом свете, она имеет свои завлекательные стороны. Сколь ни мало был расположен Мариус к тому, чтобы увлечься ею, она его захватила.
Рыбы штурмовали два крючка, которыми была снабжена его леска, так часто, что, целиком озабоченный тем, чтобы снять их с крючков, подтянуть и забросить в воду те тридцать или сорок морских саженей, которые и образуют, рыболовную снасть, он уже не вспоминал о Мадлен с той настойчивостью, с какой мысленно обещал самому себе делать это.