«Обвинений столько, что я предпочитаю молчать. И одно напоминание о них заставляет меня еще и еще раз поклясться, что я смою твоей кровью все оскорбления. Живо шпагу из ножен, Фернандо!»

Я просто не узнавал себя — до того спокойно я выслушал его гневные слова, его вызов.

«Драться я не буду, пока не узнаю, в чем моя вина», — сказал я.

Он выхватил из кармана пачку писем.

«Узнаете эти бумажонки?»

Я вздрогнул.

«Бросьте их на землю, может быть, и узнаю».

«Ну что же, соберите их и прочтите».

Он швырнул письма на землю. Я их подобрал, пробежал глазами — да, то были мои письма.

Отрицать это было невозможно; я стоял перед лицом оскорбленного брата.

«О я глупец! — воскликнул я. — Горе безумцу, доверившему бумаге свои сердечные тайны и честь женщины! Ведь письмо — это летящая стрела: известно, откуда она направлена, откуда она пущена, но неведомо, где она упадет и кого настигнет».

«Так что же, узнали вы письма, дон Фернандо?»

«Они написаны моей рукой, дон Альваро».

«Живо обнажайте шпагу, и пусть один из нас падет во искупление попранной чести моей сестры».

«Я зол на вас — ваш поступок, ваши угрозы, дон Альваро, мешают мне просить у вас руки вашей сестры».

«Ну и трус! — крикнул дон Альваро. — Увидел шпагу у брата опозоренной им женщины и обещает жениться'»

«Вы-то знаете, что я не трус, дон Альваро. Я хочу поговорить с вами, выслушайте меня».

«Шпагу наголо! Там, где должен говорить клинок, язык молчит».

«Я люблю вашу сестру, дон Альваро, и она любит меня.

Почему же мне не назвать вас братом?»

«Да потому, что отец сказал вчера, что он, вовеки не назовет сыном человека, погрязшего в долгах, пороках, распутстве».

Хладнокровие покинуло меня при таком потоке оскорблений.

«Так сказал ваш отец, дон Альваро?» — переспросил я и заскрежетал зубами от гнева.

«Да, и я повторяю его слова. И добавлю: обнажайте шпагу, дон Фернандо!»

«Итак, ты хочешь драться!» — воскликнул я.

«Обнажайте шпагу! — настаивал дон Альваро. — Иначе я просто изобью вас шпагой, как палкой».

Я противился, поверьте, дон Иниго, говорю вам сущую правду. Противился, пока позволяла честь. Я выхватил шпагу. Прошло минут пять, и дон Альваро был мертв. Он умер без покаяния, проклиная меня. Отсюда все мои несчастья…

Сальтеадор умолк в раздумье, склонив на грудь голову.

И тут вдруг появилась юная цыганка — в окне, через которое недавно вошел атаман, — и торопливо, так спешат, принося важные известия, трижды произнесла имя Фернандо.

Не сразу, очевидно, он ее услышал — обернулся, когда она окликнула его в третий раз.

Но как ни спешила Хинеста сообщить какую-то весть, Сальтеадор сделал ей знак рукой, приказав подождать, и она умолкла.

— Я вернулся в город, — продолжал он. — По дороге я встретил двух монахов и указал им место, где лежало тело дона Альваро.

Казалось бы, ничего особенного в этой истории — поединок двух молодых людей и смерть от раны, нанесенной шпагой. Но наша дуэль была необычна: отец дона Альваро был вне себя — он утратил единственного сына и объявил меня убийцей.

Признаюсь, моя репутация не могла меня защитить: я был обвинен в убийстве, суд подтвердил гнусное обвинение. Алькальд предъявил мне это обвинение, и трое альгвасилов явились за мной, собираясь взять под стражу.

Я заявил, что отправлюсь в тюрьму один. Они мне отказали. Я дал им слово дворянина, что не убегу, если пойду впереди или позади их. И в этом они мне отказали, решив вести меня в острог силой.

Двоих я убил, третьего ранил. Я вскочил на своего неоседланного коня, захватив из дома одну-единственную вещь: ключ.

Я не успел повидаться с матушкой и решил вернуться и обнять ее в последний раз.

Часа через два я был в безопасности в горах.

Горы кишели разбойниками всех мастей, как и я, — изгнанниками, вступившими в распрю с правосудием, поскольку ждать от общества им было нечего, они горели желанием отомстить за то зло, которое оно им причинило. Всем этим отверженным недоставало лишь атамана, который сплотил бы их, превратил в грозную силу.

Я вызвался стать главарем. Они согласились. Остальное вы уже знаете.

— А вам удалось повидаться с матушкой? — спросила донья Флора.

— Благодарю вас, сеньора. Вы еще считаете меня человеком.

Девушка опустила глаза.

— Да, удалось, — продолжал Сальтеадор, — я виделся с ней не один, а десять, двадцать раз. Только она одна — моя мать связывает меня с этим миром. Раз в месяц, не намечая определенного дня, ибо все зависит от бдительного надзора, который установлен за мной, итак, раз в месяц с наступлением ночи я спускаюсь с вершин и в одеянии горца, закутавшись в широкий плащ, пробираюсь в город, невидимкой, никем не узнаваемый, пересекаю площадь и проникаю в отчий дом: ведь он для меня особенно дорог с той поры, когда я стал изгнанником. Я поднимаюсь по лестнице, отворяю дверь в спальню матушки, крадучись приближаюсь к ней и бужу ее, поцеловав в лоб. Я сажусь на ее постель и всю ночь, как во времена детства, держу ее за руку, прильнув головой к ее груди.

Так проходит ночь; мы говорим о прошлом, о тех временах, когда я был невинен и счастлив. Она целует меня, и тогда мне кажется, что ее поцелуй примиряет меня с жизнью, людьми и богом.

— О отец! — воскликнула донья Флора, вытирая слезы со щек.

— Ну что ж, — проговорил старик, — вы увидите свою мать не только ночью украдкой, но при свете дня, на глазах у всех. Ручаюсь вам честью дворянина.

— О, как вы добры! Вы безмерно добры, батюшка! — повторяла донья Флора, целуя отца.

— Дон Фернандо, — вдруг с тревогой молвила цыганка, — я должна сообщить вам важную весть. Выслушайте же, бога ради!

Но и на этот раз он повелительным жестом приказал ей подождать.

— Итак, мы вас покидаем, — произнес дон Иниго, — и увезем самые лучшие воспоминания о вас.

— Значит, вы меня прощаете? — сказал Сальтеадор, охваченный каким-то неизъяснимым, теплым чувством к дону Иниго.

— Не только прощаем, но почитаем себя обязанными вам, и я надеюсь, что с божьей помощью докажу вам свою признательность.

— А вы, сеньора, — смиренно спросил Сальтеадор донью Флору, — разделяете ли вы мнение своего отца?

— О да! — воскликнула донья Флора. — Не знаю только, как выразить вам…

Она осмотрелась, словно ища, что бы подарить молодому человеку в знак благодарности.

Сальтеадор понял ее намерение и, увидев букет, составленный Амаполой по велению дона Рамиро, взял его и подал донье Флоре.

Она обменялась взглядом с отцом, словно советуясь с ним, и, когда он кивнул ей в знак согласия, вынула из букета цветок.

То был анемон — символ печали.

Донья Флора протянула его Сальтеадору.

— Отец обещал отплатить вам добром, а это от меня.

Сальтеадор с благоговением взял цветок, поднес его к губам и спрятал на груди, прикрыв курткой.

— До свидания, — промолвил дон Иниго. — Смею вас уверить заранее — до скорого свидания.

— Поступайте, как подскажет ваше доброе сердце, сеньор. И да поможет вам бог!

Затем он повысил голос и произнес:

— Вы свободны. Идите, и пусть всякий, кто встретится на вашем пути, отойдет на десять шагов от вас. Не то будет убит.

Дон Иниго и его дочь покинули харчевню, а он следил за ними из окна, выходящего во двор, увидел, как они сели на своих мулов и пустились в путь.

И тогда молодой человек взял цветок, спрятанный на груди, и еще раз поцеловал, поцеловал с чувством, которое не вызывало сомнений!

И тут кто-то положил ему руку на плечо.

Это была Хинеста. Девушка легко, словно птица, впорхнула в комнату, когда уехали дон Иниго и донья Флора, — она понимала, что при них Сальтеадор не желал слушать ее сообщений. Она была бледна как смерть.

— Что тебе нужно? — сказал, взглянув на нее, Сальтеадор.

— Слушай же: вот-вот появятся королевские солдаты.

Они уже в четверти мили отсюда. Не пройдет и десяти минут, как они нападут на тебя.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: