Потом я упала в угол своей темницы. Небесное видение мое померкло, покрывало смерти простерлось между ним и мной. Страдания от голода и жажды возобновились, к ним присоединились страдания от яда. С тоской я ожидала ледяного пота, который должен был возвестить мою последнюю минуту… Вдруг я услышала свое имя, открыла глаза и увидела свет: вы были там у решетки моей темницы!.. Вы, то есть свет, жизнь, свобода… Я радостно закричала и бросилась к вам… Остальное вы знаете.
— Теперь, — продолжала Полина, — я прошу вас повторить клятву, что вы никому не откроете этой страшной драмы до тех пор, пока будет жив кто-нибудь из трех лиц, игравших в ней главные роли.
Я повторил свою клятву.
Глава XIV
Доверие, оказанное мне Полиной, сделало для меня ее положение еще более священным. Я почувствовал с этих пор, как далеко должна простираться та преданность, которая составляла мою любовь к ней и мое счастье, но в то же время понял, как неделикатно будет с моей стороны выражать ей эту любовь иначе, чем заботами, самыми нежными, почтительными и внимательными. Условленный план был принят между нами. Она выдавала себя за мою сестру и называла меня братом. Опасаясь, чтобы Полину не узнали люди, встречавшие ее в салонах Парижа, я убедил ее отказаться от мысли давать уроки музыки и языков. Что же касается меня, то я написал моей матери и сестре, что думаю остаться на год или два в Англии. Полина не осмеливалась противоречить мне. Таким образом это намерение получило между нами силу принятого условия.
Полина долго думала, открыть ли свою тайну матери и быть мертвой для всего света, но живой для той, кому она обязана жизнью. Я старался убедить ее осуществить это намерение, правда, слабо, потому что оно похищало у меня то положение покровителя, которое делало меня счастливым, за недостатком другого имени. К величайшему моему удивлению, Полина, подумав, отвергла это утешение и, несмотря на мои настойчивые просьбы, не хотела открыть причины своего отказа, сказав только, что это меня опечалит.
Таким образом текли наши дни — для нее в меланхолии, которая иногда бывала не без прелести; для меня — в надежде на счастье, потому что я видел, как сближалась она со мной день ото дня маленькими прикосновениями сердца и, сама того не замечая, давала мне доказательства, медленные, но видимые, перемены, совершавшейся в ней. Если мы оба трудились, она за каким-нибудь вязанием, я за акварелью или рисунком, случалось часто, что, подняв глаза на нее, я встречал ее взгляд, устремленный на меня. На прогулках она сначала опиралась на мою руку, как на руку постороннего, но через некоторое время ее рука начала теснее прижиматься к моей. Возвращаясь на улицу Сен-Жаме, я почти всегда видел ее издали у окна: она смотрела в ту сторону, откуда я должен был возвратиться. Все эти знаки, которые могли означать просто привычку при продолжительном знакомстве, казались мне откровениями будущего счастья. Я умел быть признательным за них и внутренне благодарил ее, не смея высказать этого на словах. Я боялся, чтобы она не заметила, что наши сердца мало-помалу связывало чувство более нежное, чем братская дружба.
Благодаря моим рекомендательным письмам у нас появилось несколько знакомств. Среди наших знакомых был молодой медик, имевший в Лондоне хорошую репутацию и известный своими глубокими познаниями некоторых болезней. Каждый раз, посещая нас, он смотрел на Полину с серьезным вниманием, всегда оставлявшим во мне некоторое беспокойство. В самом деле, свежие и прекрасные краски юности, которыми прежде цвело ее лицо, и отсутствие которых я приписывал сначала горести и утомлению, не появлялись с той самой ночи, когда я нашел ее умиравшей в подземелье. Когда же мгновенная краска покрывала ее щеки, она придавала ей лихорадочный вид, беспокоивший еще больше, чем бледность. Случалось также, что вдруг без причины она ощущала спазмы, доводившие ее до бесчувствия, и в продолжение нескольких дней, следовавших за этими припадками, ею овладевала глубочайшая меланхолия. Наконец, они стали возобновляться так часто и с такой возрастающей силой, что однажды, когда доктор Сорсей посетил нас, я оторвал его от мыслей, возникавших в нем при виде Полины, и, взяв за руку, повел в сад.
Мы обошли несколько раз маленькую лужайку, не произнося ни слова, потом сели на скамью, на которой Полина рассказала мне свою страшную повесть. Там с минуту мы были погружены в размышления. Я хотел прервать молчание, но доктор предупредил меня:
— Вы беспокоитесь о здоровье вашей сестры? — спросил он.
— Признаюсь, — отвечал я, — и вы сами заметили опасность, умножившую мои страхи.
— Да, — продолжал доктор, — ей угрожает хроническая болезнь желудка. Не испытала ли она какого-нибудь случая, который мог повредить этот орган?
— Она была отравлена.
Доктор размышлял с минуту.
— Да, — сказал он, — я не ошибся. Я предпишу диету, которой она должна следовать с величайшей точностью. Что касается нравственного лечения, то это от вас зависит. Может быть, она тоскует по родине, и путешествие во Францию принесло бы ей пользу.
— Она не хочет туда возвратиться.
— Поезжайте в Шотландию, в Ирландию, в Италию, куда ей захочется, я считаю это необходимым.
Я пожал руку доктору, и мы вернулись в дом. Что касается наставлений, то он обещал прислать их прямо ко мне. Чтобы не обеспокоить Полину, я думал, не говоря ни слова, заменить диетой наше обыкновенное меню. Но эта предосторожность была напрасна. Едва доктор оставил нас, Полина взяла меня за руку.
— Он все сказал вам, не правда ли? — сказала она.
Я сделал вид, будто не понимаю ее; она печально улыбнулась.
— Вот отчего, — продолжала она, — я не хотела писать матери.
К чему возвращать ей дочь, которую через год или два опять похитит смерть? Довольно один раз заставить плакать того, кого любишь.
— Но, — возразил я, — вы ошибаетесь насчет своего положения, вы не в духе сегодня и только.
— О, это гораздо серьезнее! — ответила Полина с той же приятной и печальной улыбкой. — Я чувствую, что яд оставил следы и здоровье мое сильно расстроено. Но выслушайте меня, я не отказываюсь надеяться. Для меня ничего кет лучше жизни, спасите меня во второй раз, Альфред. Скажите, что я должна делать?
— Следовать предписаниям доктора. Они легки: простая, но постоянная диета, путешествие…
— Куда вы хотите ехать? Я готова.
— Выберите сами страну, которая вам нравится.
— В Шотландию, если хотите, потому что половина дороги уже сделана.
— Хорошо, в Шотландию.
Я тотчас начал приготовления к отъезду, и через три дня мы оставили Лондон. На минуту мы остановились на берегах Твида, чтобы приветствовать эту прекрасную реку словами, которые Шиллер вложил в уста Марии Стюарт:
«Природа бросила англичан и шотландцев на гряду, простертую среди океана, она разделила ее на две неравные части и обрекла жителей на вечную войну за ее обладание. Узкое ложе Твида одно разделяет раздраженные умы, и очень часто кровь двух народов смешивается с ее водами; с рукой, готовой исторгнуть меч, тысячу лет уже они смотрят друг на друга и угрожают один другому, стоя каждый на своем берегу. Никогда неприятель не вторгался в Англию без того, чтобы и шотландцы не шли с ним; никогда междоусобная война не воспламеняла городов шотландских без того, чтобы и англичане не подносили факела к их стенам. И это продолжится таким образом, и ненависть будет неумолима и вечна до того самого дня, когда один парламент соединит двух неприятелей, как две сестры, и когда один скипетр будет простираться над целым островом».
Мы въехали в Шотландию.
С Вальтер Скоттом в руке мы посетили эту поэтическую землю, которую он, подобно магу, вызывающему привидения, населил древними ее обитателями, смешав с ними оригинальные и прелестные создания своей фантазии. Мы отыскали крутые дорожки, по которым спускался на своем добром коне благоразумный Дальджетти. Мы были на том озере, по которому скользила ночью, как призрак, Белая Дама Авенеля; мы сидели на развалинах замка Лох-Левена в тот самый час, когда убежала из него шотландская королева; искали на берегах Тая огороженное поле, где Торквиль Дуб видел семь своих сыновей, павшими под мечом оружейника Смита, не произнося ни одной жалобы, кроме слов, повторенных им семь раз: «Еще один за Еашара!»