И прежде чем Эммануил Филиберт успел этому воспротивиться, Леоне — Леона с переполненным сердцем и со слезами на глазах поцеловала ему руку почти настолько же с почтением, насколько с любовью.

Церемония, на минуту прерванная неожиданным событием, о котором только что было рассказано и которое было одним из самых трогательных в этот торжественный день, должна была возобновиться, ибо, чтобы отречение было полным, после того как Карл V отдал корону, Филипп II должен был ее принять.

Филипп, жестом обещав выполнить просьбу отца, снова смиренно склонился перед ним и по-испански — на языке, на котором многие из присутствующих не говорили, но который почти все понимали — ответил, и в голосе его в первый раз послышалось какое-то волнение:

— Я не заслужил и не надеялся никогда заслужить, о непобедимейший император и мой добрейший отец, такую горячую отцовскую любовь, какой, конечно, и в мире никогда не было, а если и была, то она никогда не приводила к подобным итогам, и это одновременно наполняет меня смущением из-за моих столь малых достоинств и гордостью и уважением перед вашим величием. Но, поскольку вам было угодно благодаря вашей августейшей доброте обойтись со мной столь нежно и великодушно, проявите такую же доброту, мой дражайший отец, и пребудьте в убеждении, что я со своей стороны сделаю все от меня зависящее, чтобы ваша ко мне милость была одобрена всеми и всем приятна, и буду стараться управлять так, чтобы штаты смогли убедиться в привязанности, какую я всегда к ним питал.

С этими словами он несколько раз поцеловал руку своего отца, а тот, прижимая его к сердцу, сказал:

— Да ниспошлет тебе Небо, мой дорогой сын, драгоценнейшее из своих благословений и свое божественное содействие.

Тут дон Филипп последний раз прижал к губам руку отца, вытер с глаз скорее всего отсутствующую слезинку, поднялся, повернулся к представителям штатов, поклонился им, держа шляпу в руке — все в зале были с обнаженными головами, сидел и оставался в шляпе только император, — и произнес по-французски несколько слов (мы передаем их точно, чтобы не упустить ни одного оттенка).

— Господа, чтобы полнее выразить благоволение и любовь, что я к вам испытываю, я хотел бы лучше говорить на языке этой страны, чем я это умею, но, поскольку моего умения недостаточно, я поручаю это епископу Аррасскому: он сделает это за меня.

Тотчас же Антуан Перрено де Гранвель, тот самый, кто позже стал кардиналом, взял слово и, передавая чувства государя, стал всячески превозносить старание дона Филиппа о благе своих подданных и его решимость следовать во всем мудрым и добрым наставлениям, данным ему императором.

Потом в свою очередь поднялась королева Мария, сестра императора, управлявшая Нидерландами двадцать шесть лет, и в нескольких словах передала в руки племянника управление страной.

После этого король дон Филипп поклялся соблюдать права и привилегии своих подданных, а все члены ассамблеи, принцы, гранды Испании, рыцари ордена Золотого Руна, представители штатов от своего имени или от имени тех, кого они представляли, поклялись ему в повиновении.

Когда обе клятвы были произнесены, Карл V поднялся, усадил короля дона Филиппа на свой трон, возложил ему на голову корону и громко сказал:

— Боже мой, сделай так, чтобы корона не стала для твоего избранника терновым венцом!

Потом он сделал шаг к двери.

И тут же дон Филипп, принц Оранский, Эммануил Филиберт и другие принцы и вельможи, сколько их там было, кинулись к нему, чтобы его поддержать, но он сделал знак Маравилье, и тот подошел к нему нерешительно, ибо не понимал, чего хочет от него император.

А император хотел, уходя, опереться на плечо того самого Маравильи, отца которого он приговорил к казни и который во искупление этого кровавого злодеяния хотел убить его.

Но другая рука императора безжизненно висела вдоль его тела.

— Государь, — сказал Эммануил Филиберт, — позвольте моему пажу Леоне быть второй опорой вашего величества, и честь, которую вы ему окажете, я буду считать оказанной мне.

И он подтолкнул Леоне к императору. Карл посмотрел на пажа и узнал его.

— А! — воскликнул он, поднимая руку, чтобы опереться на подставленное ему плечо. — Это тот молодой человек с алмазом?.. Значит, ты хочешь помириться со мной, красавец-паж?

И, посмотрев на свою руку, на которой из-за болей он оставил только одно золотое кольцо на мизинце, он сказал:

— Ты много потерял, красавец-паж, оттого что так долго ждал, и вместо алмаза получишь это простое кольцо. Правда, оно с моим вензелем; может быть, это послужит тебе возмещением.

И, сняв с мизинца кольцо, он надел его Леоне на большой палец, поскольку с любого другого на этой изящной руке оно бы упало.

Потом он вышел из зала, сопровождаемый любопытными взглядами и приветственными криками. Но взгляды были бы еще любопытнее, а возгласы громче, если бы присутствующие могли догадаться, что этот император, сошедший с трона, христианин, идущий к уединению, грешник, склонившийся от прощения, движется к своей уже близкой могиле, опираясь не только на сына, но и на дочь несчастного Франческо Маравильи, кого он, в одну мрачную сентябрьскую ночь, двадцать лет тому назад, приказал казнить в камере миланского замка.

Это шло само раскаяние, поддержанное молитвой, то есть это было зрелище, по словам Иисуса Христа, наиболее угодное на земле в глазах Господа.

Дойдя до расположенной в стороне уличной двери, где его ожидал мул, на котором он приехал, император не захотел, чтобы молодые люди его провожали, и отослал Одоардо к его новому господину дону Филиппу, а Леоне — к его старому хозяину Эммануилу Филиберту.

А затем без всякой охраны, без всякой свиты, предшествуемый только конюхом, ведшим в поводу смирное животное, он поехал к своему домику в Парке, так что ни один человек, встретивший его на темной дороге, не узнал бы в этом скромном путнике того, чье отречение в эту минуту занимало весь Брюссель и вскоре должно было занять весь мир.

Доехав до ворот домика в Парке, стоявшего на том месте, где теперь разместился дворец палаты представителей, Карл V увидел, что решетка не заперта.

Конюху осталось только толкнуть ее, и мул, всадник и слуга оказались во дворе.

Тогда, подведя мула по приказу императора как можно ближе к дверям дома, чтобы путь до гостиной был как можно короче, конюх снял его с седла и отнес на порог.

Дверь дома тоже была открыта.

Император, поглощенный размышлениями, которые нашему читателю легче представить, чем нам пересказать, не обратил внимания на это обстоятельство. Опираясь одной рукой на палку, стоявшую там, где он оставил ее два часа назад, то есть за дверью, а другой — на слугу, он доковылял до гостиной: стены ее были обиты для тепла тканью, пол устлан толстым ковром, а в камине горел яркий огонь.

Гостиная была освещена только языками пламени, жадно вившегося вокруг поленьев, пожирая их; но полутьма больше, чем яркий свет, соответствовала настроению, в каком пребывал августейший император.

Он лег на кушетку и, отослав конюха, снова стал вспоминать события своей жизни, наполнившие полвека — и какие полвека! — когда жили Генрих VIII, Максимилиан, Климент VII, Франциск I, Сулейман и Лютер. Он старался припомнить весь пройденный путь, поднимаясь по течению лет, словно путешественник, что в конце жизни поднимается вверх по реке с цветущими и благоуханными берегами, по которой он спускался вниз в дни своей молодости.

Это было длинное, прекрасное и чудесное путешествие; он двигался среди поклонов придворных, приветственных криков и коленопреклоненных толп, сбежавшихся посмотреть на избранника судьбы.

Вдруг, посреди видений, обступивших его, — видений скорее не человека, но Бога, в камине с треском разломилась головешка, один ее кусок упал в золу, а другой выкатился на ковер, и от него тут же повалил густой дым.

Этот случай, столь обыденный, а может быть, вследствие самой своей обыденности, вернул Карла V к действительности.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: