Тогда он подумал, что, быть может, ответ кроется в смерти и что ради этого откровения в церковь и принесен гроб, ведь человек, самый ничтожный, принимает свою жизнь за центр мироздания и думает, будто все нити бытия ведут к нему, а его жалкая личность служит стержнем, вокруг которого вращается вселенная. Он медленно поднялся на ноги, более осунувшийся, побледневший от этих мыслей, чем от мысли об эшафоте, и устремил взгляд на гроб: в нем лежала женщина.
Паскаль вздрогнул, сам не зная почему; он попробовал рассмотреть покойницу,* но край савана упал на ее лицо и закрыл его. Внезапно на память ему пришла Тереза, Тереза, которую он не видел с того самого дня, когда отрекся от Бога и от людей, Тереза, которая три года провела в доме для умалишенных, откуда и был принесен этот гроб. Тереза, его невеста, с которой он находился, быть может, у подножия алтаря, куда издавна мечтал привести ее и где, по горькой иронии судьбы, они наконец встретились — она, сраженная смертью, он, приговоренный к смерти. Сомнение становилось невыносимым; он шагнул к гробу, чтобы узнать правду, но что-то резко остановило его: это была цепь, которая не давала ему отойти от колонны; он простер руки к покойнице, но никак не мог дотянуться до ее лица. Он поглядел, нет ли поблизости какой-нибудь палки, чтобы приподнять саван, однако ничего не нашел; задыхаясь от бесплодных усилий, он попытался ухватить край савана и сдернуть его, но тот словно прирос к месту. Тогда в порыве неописуемой злобы он обернулся, схватил обеими руками цепь и изо всех сил стал трясти ее, пытаясь развить: звенья были крепко заклепаны — цепь не распалась. От бессильного гнева холодный пот выступил у него на лбу; он снова опустился на пол у подножия колонны, уронил голову на руки и застыл в полной неподвижности, безгласный, как статуя Уныния, и, когда утром в церковь пришел священник, он нашел его в той же позе.
></emphasis>
* В Италии покойников отпевают в открытом гробу и заколачивают его лишь перед тем, как опустить в могилу. (Прим. автора.)
Священнослужитель подошел к нему безмятежно спокойный, как оно и подобает носителю мира и благодати; он подумал, что Паскаль спит, и положил руку ему на плечо. Паскаль вздрогнул и поднял голову.
— Ну как, сын мой, — спросил священник, — готовы ли вы исповедаться? Я готов отпустить вам грехи…
— Я отвечу вам немного погодя, отец мой. Но прежде окажите мне последнюю услугу, — сказал Бруно.
— В чем дело? Говорите.
Бруно встал, взял священника за руки и подошел с ним к гробу настолько, насколько позволяла длина цепи.
— Отец мой, — проговорил он, указывая на покойницу, — приподнимите, прошу вас, край савана, я хочу видеть лицо этой женщины.
Священник приподнял саван. Паскаль не ошибся: в гробу лежала Тереза. Он с глубокой грустью посмотрел на нее, затем сделал знак священнику, чтобы тот опустил саван. Священник исполнил его просьбу.
— Скажите, сын мой, — спросил он, — не навел ли вас вид этой женщины на благочестивые мысли?
— Отец мой, эта женщина и я были созданы, чтобы жить счастливо, не ведая греха. Она сделала из нее клятвопреступницу, а из меня убийцу. Она привела нас обоих — эту женщину дорогой безумия, а меня дорогой отчаяния на край могилы, куда мы оба сойдем сегодня. Пусть Бог простит ее, если посмеет, я ее не прощу!
В эту минуту вошли стражники, чтобы вести Паскаля на казнь.
XII
Небо было безоблачно, воздух чист и прозрачен; Палермо пробуждался, словно в ожидании праздника: занятия в школах и семинариях были отменены, и, казалось, все население собралось на Толедской улице, по которой должен был проехать осужденный, так как церковь Сен-Франсуа-де-Саль, где он провел ночь, находилась на одном ее конце, а площадь Морского министерства, где готовилась казнь, — на другом. Все окна нижних этажей были заняты женщинами, ибо любопытство подняло их на ноги в тот час, когда они обычно еще нежились в постели; за иными зарешеченными окнами*, как тени, мелькали монахини различных монастырей Палермо и его окрестностей, а на плоских крышах города колыхалась, словно хлебное поле, толпа выше всех забравшихся зрителей. У дверей церкви осужденного ждала повозка с впряженными в нее мулами; впереди нее шествовали члены конгрегации белых монахов, первый из них держал крест, а четверо остальных несли гроб; позади повозки ехал верхом на коне палач с красным флагом в руке; за палачом шли двое его помощников; наконец, за помощниками палача выступала конгрегация черных монахов, замыкая шествие, которое двигалось между двойными рядами стражников и солдат; по бокам шествия и среди толпы сновали мужчины в длинном сером одеянии с капюшонами на голове, в которых были проделаны отверстия для глаз и рта; они держали в одной руке колокольчик, а в другой кошель и собирали деньги на то, чтобы помолиться об освобождении из чистилища души еще живого преступника. В городе распространился слух, что осужденный отказался от исповеди, и этот поступок, шедший вразрез со всеми религиозными догмами, придавал особый вес молве об адском пакте, якобы заключенном между Бруно и врагом рода человеческого, молве, которая распространилась с начала его недолгой и бурной карьеры; и чувство, близкое к ужасу, охватило всю эту снедаемую любопытством, но безмолвную толпу, ибо ни единый звук — будь то возглас, крик или шепот — не нарушил заупокойных молитв, которые пели белые монахи во главе шествия и черные монахи в его хвосте. По мере того как повозка с осужденным продвигалась по Толедской улице, росло и количество любопытных, которые примыкали к шествию и провожали его по направлению к площади Морского министерства. Один Паскаль казался спокойным среди всех этих возбужденных людей, он смотрел на окружающих без приниженности и без гордыни, как человек, который, осознав обязанности личности перед обществом и права общества по отношению к личности, не раскаивается в том, что пренебрег первыми, и не жалуется на то, что общество покарало его за нарушение вторых.
></emphasis>
* В Палермо монахиням запрещено бывать на городских праздниках, и все же они незримо присутствуют на них. Каждый зажиточный монастырь снимает этаж какого-нибудь дома на Толедской улице; из зарешеченных окон этого дома, куда они добираются из монастыря по подземным ходам, иной раз в четверть мили длиною, святые отшельницы и взирают на религиозные и светские праздники. (Прим. автора.)
Шествие задержалось в центре города, на площади Четырех кантонов, ибо столько народу собралось на Кассарской улице, что шеренга солдат была смята, люди хлынули на середину улицы и передние монахи не могли пробиться дальше. Воспользовавшись этой остановкой, Паскаль встал во весь рост и посмотрел вокруг с высоты повозки, словно он искал кого-то, кому хотел отдать последний приказ, сделать последний знак; но как ни всматривался осужденный в толпу, он, видимо, не нашел человека, которого искал, так как снова опустился на охапку соломы, служившую ему сиденьем, лицо его приняло мрачное выражение и становилось все мрачнее по мере того, как шествие продвигалось к площади Морского министерства. Здесь вновь образовался затор, потребовавший новой остановки. Паскаль вторично встал на ноги, бросил сначала безраличный взгляд на противоположный конец площади, где стояла виселица, затем осмотрел всю огромную площадь, которая была словно устлана головами, за исключением безлюдной террасы князя де Бутера, и остановил свой взгляд на роскошном балконе, затянутом шелковой тканью с золотыми цветами и защищенном от солнца пурпурным навесом. Здесь, окруженная самыми красивыми женщинами и самыми знатными кавалерами Палермо, восседала на чем-то вроде эстрады прекрасная Джемма де Кастель-Нуово, которая, желая полностью насладиться агонией своего врага, приказала поставить свой трон как раз против эшафота. Взгляд Паскаля Бруно встретился с ее взглядом, лучи их скрестились, наподобие двух молний, исполненных ненависти и мести. Они еще не успели оторваться друг от друга, когда из толпы, окружающей повозку, донесся какой-то странный крик: Паскаль вздрогнул, мгновенно повернул голову, и его лицо сразу приняло прежнее спокойное выражение, более того, в нем промелькнуло нечто похожее на радость. В эту минуту шествие снова тронулось, но тут раздался громкий голос Бруно: