Ясно вспоминаю сейчас одну ночеву в крошечной поварне среди ровных и молчаливых, засыпанных снегом гор, в которой едва-едва могли мы с Тутой поместиться вдвоем. При свете ярко пылающего веселого камелька мы долго пили вечером чай, причем я не жалел подбавлять в него рома… Тута развеселился и гортанным голосом, с закрытыми глазами, покачиваясь всем телом, распевал свои песни, а я со сладкой грустью слушал его, не спуская глаз с пылающих смолистых дров и думал о том, что было мне так дорого и что осталось там, далеко, далеко… Потом Тута, наклонившись ко мне и положив свои ладони на мои колена, что-то горячо и долго мне говорил, а я в ответ говорил ему свое… И мы весело кивали друг другу головой, похлопывали друг друга по плечу и каждый был доволен собеседником, хотя Тута ничего не понимал по-русски, а я ничего «не слышал» по-тунгусски. Скоро он разделся до гола — они все спят здесь совершенно обнаженными, закрывшись лохмотьями мехового одеяла — и заснул у самого камелька с блаженной улыбкой на лице.
А я вышел из поварни и долго любовался серебряными горами, на снегу которых сверкали месяц и звезды, дождался солнца, от которого порозовели все вершины и смотрел на невиданную картину борьбы между собой на снежном просторе вечерней и утренней зорь, которые здесь в это время уже сходятся вплотную, на борьбу между месяцем, звездами и солнцем…
А днем я пьянел от этого солнца. Глаза слепли даже под синими консервами. Солнце сверкало ослепительно и все кругом наполняло пьянящей радостью. Давно уже я запрятал под себя кухлянку и ехал в одной меховой куртке, накинув лишь на ноги свое песцовое одеяло. На коленях у меня лежал истрепанный Пушкин — в однотомном издании Павленкова, и я в упоении громко декламировал его, со смехом подмечая иногда на себе удивленные взгляды Туты, который вероятно думал, что я молюсь, и любовно гладя бархатистые весенние рога и нежные губы «заводного» (т. е. запасного) оленя, который был привязан сзади к моей нарте и который, когда я протягивал к нему руку, боязливо косился на меня своим огромным темно-карим влажным глазом…
На речке Хараулах (т. е. «Черная Вода»), уже впадавшей в Лену, Тута завез меня на ночеву к своему приятелю ламуту. Ламутами называются тунгусы, живущие близ моря — ЛАМ по-тунгусски значит море. Дома оказалась только старуха. Она немедленно придвинула медный чайник к огню, соскребла ножом кожу с великолепного озерного чира (особенно ценящаяся на севере рыба), настругала строганину, подала на тарелке копченые кусочки оленины, напоминающие сухарики из черного хлеба, угостила даже таким лакомством, как копченый олений язык и сырой мороженый мозг из оленьих ног (смею уверить, что последнее было особенно вкусно — нечто среднее между сливочным маслом и сливочным мороженым). В свою очередь я заварил в крутом кипятке мороженые пельмени, достал банку сгущеного молока, ржаные сухари… Наш пир оказался на славу. Старуха ламутка, похожая лицом на сморщенное печеное яблоко, и мой Тута долго и с удовольствием после еды рыгали ради уважения ко мне, такому хорошему нюча-тойону (русскому начальнику).
Вот здесь то в ламутской юрте и произошло то знакомство, о котором я хочу рассказать.
Вскоре после того, как я уселся на орон (нары), на подложенные под меня в несколько рядов оленьи шкуры, мое внимание было привлечено к серенькому шарику, который безостановочно шмыгал по юрте под ногами у присутствовавших.
То он вскочит на орон, с орона ко мне на колени, оттуда под стол, визжит уже под ногами у старухи, отброшенный ее ногой, весело впивается острыми зубенками в ее подол, оживленно и забавно размахивая пушистым хвостиком, стрелой проскальзывает в приоткрытую дверь и уже где-то там заливается серебряным лаем на дворе…
Это была прелестная маленькая собаченка, пушистая, серенькая как мышь, с потешной мордашкой, как у лисицы, с острыми, торчком стоящими ушами. Всего больше походила она именно на лисенка.
Я привык на севере к собакам, на Индигирке я прожил с одной собаченкой душа в душу целый год, ценил и любил их и никогда не удивлялся тому, что здесь все могут так по долгу, целыми часами, разговаривать о собаках. В жизни северян собака играет огромную роль — это их друг, помощник, страж, хранитель, «наша единственная скотинка», как любовно говорил мне один, русскоустинец.
Не только своих собственных собак, но на округу в 100—200 верст, все знают собак «в лицо», их имена, даже характер и особенности каждой. Я сам присутствовал при разговорах, когда не только собравшаяся молодежь, но и серьезные промышленники по долгу и горячо обсуждали статьи той или иной собаки. И я сам близко к сердцу принимал и понимал их волнение, их интерес.
Теперь, увидав эту маленькую серенькую собачку, я сразу отметил ее среди всех остальных мною раньше виденных. Она поразила меня не только своей красотой и грацией. Она как-то сразу завоевала меня своим веселым характером, своей подвижностью. Пока она была в юрте, буквально ни на минуту не оставалась она спокойной. То она залезет под орон и с торжеством тащит оттуда шкурку рыбы или начинает тянуть конец запрятанной сети, за что мимоходом получает звонкий шлепок от старухи… С визгом летит в сторону и вот уже снова за работой, пытаясь протащить через всю юрту брошенную в углу кухлянку…
Порой на минутку сядет на задние лапки и замрет, комично заломив одно ухо и навострив другое…
Я не мог оторваться от нее, так она была потешна и красива. Наша дружба завязалась очень скоро. Попробовал дать ей сухарик — она понюхала, не поняла и умчалась прочь. Я обмакнул сухарик в сладкое сгущеное молоко — такой же результат. Тогда, поймав ее на ороне, я вымазал молоком ее мордашку — она с гримасой стала слизывать липкое молоко и… сразу почувствовала прелести цивилизации. Сладкое молоко ей, конечно, очень пришлось по вкусу, кусочек сухарика был немедленно изгрызай ее тонкими, как булавки, зубенками. Теперь она уже не отходила от меня и на ночь уютно устроилась у меня в ногах под моим одеялом. Это оказалось решающим моментом — наша дружба с тех пор была заключена.
Еще с вечера я завел со старухой разговор об этой собаченке. — «Торгуй, эмяксин, ыт! (т. е. — «старуха, продай собаку.») — Старуха решительно покачала головой. — «Нет!» — Я знал, как промышленники дорожат своими собаками и не удивился этому отказу, хотя, конечно, с другой стороны, отказывать в чем-либо гостю и считается на севере верхом невежливости.
Раздобыть для себя эту веселую собачонку вдруг запало мне в душу — я решил настоять на своем.
На другой день я нарочно тянул отъезд, чтобы дождаться хозяина. Утром мне показали привязанную к дереву собаку — похожую на серого волка, лишь несколько легче и изящнее его складом. Это была мать так понравившейся мне собаченки. Она спокойно лежала в снегу и почти не обращала внимания на свою шаловливую дочь, которая с визгом бегала вокруг нее, теребила за хвост, за уши, перелезала через нее…
Только иногда, как будто равнодушным, но вместе с тем любовным движением, оскаливая белоснежные зубы, брала ее в пасть поперек туловища и отбрасывала в сторону. Они обе в эту минуту не походили на собак — это были играющие друг с другом звери.
Хозяин старухи вернулся домой, когда солнце стояло уже высоко. Он осматривал, свои пасти и привез двух добытых песцов. Длинное чаепитие, строганина, оленина… Длинный, медлительный разговор на воляпюке с репертуаром из якутских слов, мне известных. Старуха, конечно, уже рассказала ему во всех подробностях о нашей несостоявшейся сделке. — Продаст или не продаст? — задавал я себе вопрос.
Я уже собираюсь в путь, уже завязываю вокруг куртки потуже ремень. — Хозяин, — говорю я равнодушным голосом, — торгуй ыт! — «Торгуй нету, — с поклоном отвечает мне старик, — бери так.»