— Что с вами, господин Людовик? У вас очень озабоченный вид, как будто вам нужно сдавать экзамен или защищать диссертацию. Но ведь все это уже три месяца как позади, слава Богу, да еще как успешно вы выступили!
Жан Робер не сводил с Сальватора удивленного взгляда; Петрус расхохотался.
— Ах, черт возьми! Господин Сальватор, раз вы так много знаете… — начал Людовик.
— Вы очень добры! — с улыбкой перебил его Сальватор.
— Раз вы знаете, что мой друг Жан Робер — поэт, мой друг Петрус — художник, а я врач, знаете ли вы… знаете ли вы, почему от кошатника так разило валерьянкой?
— Вы любите рыбачить, господин Людовик?
— Бывает, когда нечем заняться, — отвечал Людовик. — Впрочем, я стараюсь до минуты занять все свое время.
— Каким бы вы ни были неискушенным в рыбной ловле, вам, верно, известно, что на хлеб, на который ловят карпов, капают мускусу или аниса.
— Чтобы это знать, не обязательно быть рыбаком, довольно быть совсем немножко натуралистом.
— Так вот, валерьяна оказывает на кошек такое же действие, какое мускус и анис — на карпов: она их притягивает. И так как метр Фрикасе отлавливает кошек…
— О наука, таинственная богиня! Неужели только случай поможет приподнять край твоего покрывала? И как подумаю: если б я не нарядился сегодня вечером пройдохой, если бы Петрусу не пришла в голову мысль поужинать в кабаке, мы не повздорили бы, я не схватился бы с кошатником, вы не пришли бы нас разнимать, — наука открыла бы только через десять, пятнадцать, а может, и через сто лет, что валерьяна привлекает кошек, как мускус — карпов! — флегматично заметил Людовик, словно разговаривая сам с собой, что составляло одну из забавных черт его поведения.
Ужинали весело.
Петрус рассказывал, не жалея красок, историю о двадцати портретах, которые он написал в харчевне, где собирались ломовики, в счет долга, составлявшего десять франков двадцать сантимов, так что каждая работа в среднем ушла за бешеные деньги: за пятьдесят один сантим.
Людовик с цифрами в руках доказал, что ни одна хорошенькая женщина не болеет ничем серьезным; он четверть часа отстаивал этот парадокс с остроумием и пылом, какие трудно было ожидать от такого флегматика.
Жан Робер поведал о плане новой драмы, которую он сочинял для Бокажа и г-жи Дорваль, а молодой человек в черном бархатном костюме сделал ему несколько весьма разумных замечаний.
Лакей вносил все новые бутылки, потому что Петрус и Людовик сговорились напоить г-на Сальватора и вызвать его на откровенность; но произошло то, что почти всегда бывает в подобных случаях: г-н Сальватор остался трезв, а молодые люди захмелели.
Только Жан Робер сохранил ясность ума — даже в кабаке он никогда ничего не пил, кроме воды.
Мало-помалу Петрус и Людовик, подогревая один другого, переступили ту черту опьянения, за которую хотели увести Сальватора; они стали рассказывать скучные или нравоучительные истории, умничали, повторяли остроты, уже звучавшие в начале ужина, потом вдруг оба разом повалились, не имея сил шевельнуть ни ногой, ни рукой, и крепко уснули.
VIII. ПОКА ПЕТРУС И ЛЮДОВИК СПЯТ
Едва два друга захрапели, показывая этим, что выходят из числа тех, кто в состоянии соображать, и предоставляя беседу тем, кто способен ее вести, Сальватор поставил локти на стол, опустил голову на руки и пристально взглянул на Жана Робера.
— Так зачем все-таки, сеньор поэт, вы пришли провести ночь на Рынке?
— Чтобы доставить удовольствие своим друзьям, Петрусу и Людовику.
— И только?
— И только.
— Неужели ничто другое не подтолкнуло вас к этому решению, кроме желания угодить друзьям?
— Нет, как мне кажется.
— Вы уверены?
— Насколько можно быть в себе уверенным.
— Значит, вы обманываете не меня, а себя… Нет, не из-за этих двух сладко спящих господ вы пришли сюда: это лишь предлог. Знаете, зачем вы здесь? Я скажу вам. Вы пришли сюда как философ, наблюдатель, бытописатель, поэт, романист, вы пришли изучать человеческую душу in anima vili — «живьем», как говорят в школе, не правда ли?
— Доля истины в ваших словах есть, — рассмеялся Жан Робер. — Я сочинял только для театра, но не хотел бы этим ограничиваться, хочу написать роман о нравах, но мечтаю сделать это, как Шекспир в своих драмах, охватив целый исторический период, все слои общества, от могильщика до Гамлета, принца Датского! Что мне вам сказать? В трагедии «Гамлет» больше всего я люблю сцену с могильщиком, а из персонажей самыми мудрыми считаю этих гробокопателей, осквернителей трупов.
— Да, вы правы, я, возможно, с вами согласен, но вы не так беретесь за дело, то есть неверно выбираете место действия. Где Шекспир показывает могильщиков? За работой, стоящими в могиле, с черепом в руке, а не в таверне виноторговца Йогена, куда первый могильщик посылает второго за шкаликом. Вы хотите заняться поэзией? Влюбитесь и гуляйте по лесу. Хотите заняться театром? Ступайте в свет, будьте там до полуночи, потом изучайте Мольера и Шекспира до двух часов ночи, а затем ложитесь в постель и спите не меньше шести часов; соедините свои воспоминания с тем, что вы прочли, и работайте с девяти утра до обеда. Хотите написать роман? Возьмите Лесажа, Вальтера Скотта и Купера — иными словами, бытописателя, знатока характеров и мастера пейзажа. Изучайте человека в его среде: художника — в мастерской, торговца — в конторе, министра — в кабинете, короля — на троне, сапожника — в мастерской, но не в кабаке, куда он приходит изможденный, откуда уходит хмельной! На кабаках следовало бы вывесить слова Данте: «Lasciate ogni speranza»6. И потом, какую неудачную ночь вы избрали: карнавальную ночь, когда все эти люди перестают быть сами собой, когда все у них чужое — от штанов до соломенного тюфяка, лишь бы вырядиться почуднее; в эту ночь они корчат из себя богачей, они готовы быть кем угодно, только бы не быть похожими на себя! Нет, в самом деле, господин наблюдатель, — пожимая плечами, закончил Сальватор, — странная у вас манера делать наблюдения!
— Продолжайте! Продолжайте! — попросил Жан Робер. — Я вас слушаю.
— Что вы сказали бы о человеке, который отправляется изучать человеческую душу в сумасшедший дом? Вы сочли бы сумасшедшим его самого, верно? Что же вы-то сами делаете здесь в этот час? Послушайте меня, господин Жан Робер, нас свел случай, скоро мы расстанемся; может быть, нам не суждено увидеться… Позвольте дать вам совет. Вы полагаете, что я слишком дерзок?
— Отнюдь нет, клянусь вам.
— Чего ж вы хотите? Я ведь тоже пишу роман.
— Вы?
— Да, но не из тех, что издаются; не беспокойтесь, я не составлю вам конкуренции. Я говорю это только затем, чтобы вы знали: я тоже претендую на звание наблюдателя. Романы, о поэт, пишет общество. Покопайтесь в собственной голове, пошарьте в своем воображении, поковыряйтесь в собственном мозгу — вы и в три месяца, в полгода, во весь год не найдете такого, что случай, рок или Провидение — как вам будет угодно — начнет и завершит в одну ночь в таком городе, как Париж! Выбрали ли вы сюжет для своего романа?
— Нет еще. Когда я работаю для театра, я чувствую себя гораздо свободнее: он меня не пугает; но роман со всеми своими ответвлениями, эпизодами, перипетиями, со ступенями, которые ведут на самые верхи общества, с крутыми лестницами, которые спускают в самые глубокие его пропасти, роман, в котором будуар принцессы соседствует с мансардой белошвейки, Тюильри — с притоном вроде этого, а собор Парижской Богоматери — с Гревской площадью, — признаюсь вам, вызывает во мне трепет: я отступаю, я страшусь непосильного бремени, мне кажется, романисту приходится взваливать на свои плечи не просто ношу, а целый мир!
— Я думаю, вы ошибаетесь, — возразил Сальватор.
— Ошибаюсь?
— Да.
— В чем же моя ошибка?
— Вы хотите действовать.
— Ну, разумеется.
— Вот в этом ваша ошибка: не пытайтесь действовать сами, а только не мешайте действовать другим.
6
«Входящие, оставьте упованья» (ит.). «Ад», Ш, 9. Перевод М.Лозинского