Мрачное выражение лица Жюстена внушало славному Мюллеру настоящий ужас; надеясь развлечь своего ученика, он обратился к воспоминаниям, пока не дошел до истории о том, как они с Жюстеном нашли Мину.
Он замолчал, но тогда сам Жюстен со всеми подробностями, день за днем, стал перебирать в памяти последние восхитительные шесть лет.
— Мы были слишком счастливы! — сказал он учителю. — Мне не раз подсказывало сердце, что я должен быть готов к тому, чтобы рано или поздно дорого заплатить за победу, которую я одержал над своей злой судьбой… Я шесть лет наслаждался несказанным счастьем, а ведь это почти шестая часть жизни: не многие могут этим похвастаться… Я позабыл, как был счастлив в эти шесть лет; я забуду горе, как забыл счастье: наступит день, когда радости и страдания сольются в серое прошлое. Не беспокойтесь же за меня, дорогой учитель. Не думайте, что я решусь на отчаянный поступок… Да и принадлежу ли я себе? Разве я не в ответе за матушку, за сестру? Нет, нет, дорогой учитель, мой выбор сделан. Я воевал с нищетой, теперь буду воевать со страданием… Через несколько дней моя рана зарубцуется, только дайте мне побыть одному: в одиночестве для смиренных душ заключена неведомая религия; смирение, дорогой учитель, это сила слабых, и вы увидите, что я стану более сильным и закаленным в жизненной борьбе!
Старый учитель в изумлении вышел, почти испугавшись силы смирения своего ученика, но совершенно уверенный в том, что молодой человек справится со своим горем.
Проводив г-на Мюллера до ворот, Жюстен вернулся в комнату и стал медленно ходить по ней взад и вперед, скрестив руки на груди, опустив голову и время от времени вскидывая глаза к потолку, словно спрашивал у Неба разгадку этой тайны под названием рок!
Несколько раз он подходил к дверце шкафа, где дремала в футляре его виолончель.
Но он даже не раскрыл шкаф.
В этот вечер он был еще слишком слаб.
Он ходил по комнате до трех часов ночи, не пролив ни слезинки с самого утра.
Боль, словно окаменев в груди, душила его. Тогда молодой человек бросился на кровать; его сразила усталость, и он задремал.
Накануне он точно так же долго не мог заснуть, был в такой же дреме; тогда радость не давала ему сомкнуть глаз, тогда счастливая усталость заставила их закрыться!
К счастью, наступал последний день масленицы; занятий не было: он мог побыть наедине со своим горем, помериться с ним силами, сразиться и попробовать одолеть его.
Борьба затянулась на весь этот день. Поцеловав мать и сестру, на рассвете он вышел из дому и снова отправился к тому месту, где в чудесную июньскую ночь он нашел девочку, спавшую среди цветов и колосьев.
Уже не было ни васильков, ни маков, ни колосьев. Земля, как и его душа, была голой, опустошенной, потрескавшейся от мороза.
Жюстен пошел через Мёдонский лес, который был таким веселым, солнечным, зеленым в те времена, когда он гулял там с учителем; так он добрел до Версаля.
Он нашел в себе силы не пойти в пансион.
К чему видеться с несчастной Миной?
Ведь он был уверен, что она плачет, не видя его. Стало быть, встретившись с ним, она будет тосковать еще больше.
Последняя надежда оставила его! Было очевидно, что Мина принадлежит к богатой аристократической семье. Мог ли он надеяться, что девушку отдадут за него, скромного бедняка?
Он мог, конечно, с ней встречаться, но вот этого-то ему и не хотелось.
Возвратился Жюстен в десять часов вечера; за день он прошел пятнадцать льё, но не чувствовал ни малейшей усталости.
Встревоженные мать и сестра в нетерпении поджидали его.
Он вошел с улыбкой на устах, поцеловал их и спустился к себе.
Произошло то же, что накануне, он долго шагал по комнате, считал минуты до полуночи, наконец, остановившись несколько раз перед шкафом, где хранилась виолончель, решился и распахнул дверцу. Он вынул ее из футляра и взглянул на нее с глубокой грустью.
Как помнят читатели, Мина запретила ему играть на этом печальном инструменте — то был ее детский каприз. Мы видели, что с тех пор Жюстен не раз вынимал виолончель из футляра, зажимал в коленях, опьяненный звучавшей в его воображении музыкой, но так и не извлекал ни звука.
Теперь он возвращался к ней.
— Как я был неблагодарен, о старая моя подруга, о нежная моя утешительница! — воскликнул он. — Я покинул тебя в дни счастья, я вновь тебя нахожу в ненастные дни!
И он порывисто прижал инструмент к груди.
— О неисчерпаемый источник утешения! — продолжал он. — Музыка! Убежище для безутешных душ! Я вел себя как блудный сын: он бросил семью, я бросил тебя, дорогая подруга! И вот я, сраженный горем, возвращаюсь к тебе со сбитыми в кровь ногами и израненной душой, и ты протягиваешь мне руки, красавица-богиня! Ты принимаешь меня, богиня гармонии, и преисполняешься милосердия любви!
Вслед за виолончелью он достал из шкафа старую нотную тетрадь, поставил ее на пюпитр, раскрыл, устроился на высоком стуле, взял в руки виолончель и опустил смычок на струны.
Когда он заиграл, из его глаз выкатились две крупные слезы.
Левой рукой он зажал смычок под мышкой, вынул платок, неторопливо вытер глаза и снова заиграл суровую и печальную мелодию. Эту музыку и услышали Сальватор с Жаном Робером.
Читателю уже известно, как Сальватор постучал в дверь, как Жюстен пригласил обоих друзей в дом, как они спросили о причине его слез, как, наконец, школьный учитель согласился рассказать им свою историю.
Эту историю мы только что представили на суд читателей.
На молодых людей она произвела разное впечатление.
Поэт в некоторых местах был по-настоящему взволнован: сцена, где мать обрекала родного сына на горе, но не позволила ему совершить недостойный поступок, заставила Жана Робера всплакнуть.
Философ же выслушал рассказ до конца с внешней невозмутимостью, лишь при имени мадемуазель Сюзанны и г-на Лоредана де Вальженезов он вздрогнул; похоже, он не в первый раз слышал эти имена и они вызывали у него то же ощущение, что бывает, когда бередят еще не затянувшуюся рану.
— Сударь! — обратился к Жюстену Жан Робер. — С нашей стороны было бы недостойно после вашего рассказа говорить такому человеку, как вы, банальные слова утешения… Вот наши адреса; если вам когда-нибудь понадобится помощь двух друзей, мы просим не забывать о нас.
Жан Робер вырвал из записной книжки листок, написал имена и адреса и протянул его Жюстену.
Тот принял его и вложил между страницами нотной тетради.
Жюстен был уверен, что там он сможет найти листок в любое время.
Потом он протянул молодым людям обе руки.
В ту самую минуту как их руки встретились, в дверь кто-то громко постучал.
Кто мог прийти в такое время?
Жюстен был настолько поглощен своими мыслями, что даже не подумал, что этот стук мог иметь к нему хоть какое-то отношение.
Он простился с молодыми людьми, предоставив им пропустить в дверь ночного посетителя или, скорее, утреннего: уже заиграли первые солнечные лучи.
Стучавший в дверь оказался мальчишкой лет тринадцати-четырнадцати, белокурым, кудрявым, розовощеким, в лохмотьях — настоящий парижский гамен в синей рубахе, в каскетке без козырька, в стоптанных башмаках.
Он поднял голову, чтобы посмотреть, кто ему открыл.
— Ой, это вы, господин Сальватор?! — воскликнул он.
— Что ты тут делаешь в такое время, господин Баболен? — спросил комиссионер, дружески схватив мальчишку за шиворот.
— Да я принес господину Жюстену, учителю, письмо; Броканта подобрала его нынче на улице, делая свой обход.
— Раз уж мы заговорили об учителе, — заметил Сальватор, — помнишь, ты обещал мне научиться читать к пятнадцатому марта?
— О-го-го, да сегодня только седьмое февраля: успею!
— Если ты не будешь к пятнадцатому бегло читать, шестнадцатого я отберу у тебя все свои книги.
— Даже с картинками?.. Ой, господин Сальватор!
— Все до единой!
— Да ладно, умею я читать, вот поглядите, — проговорил мальчишка.