Хонду как-то оттеснили от Иинумы, стиснутый толпой, он подумал, что среди гостей затерялся возродившийся Киёаки, но под яркими солнечными лучами наступившего лета это вдруг показалось дикой фантазией. Слишком необычная тайна теперь ослепляла. Где-то сливаются сны и реальность, подобно тому как небо и море сливаются на линии горизонта, но здесь, по меньшей мере в окружении Хонды, все люди существовали в рамках закона или были защищены законом. Хонда выступал в этом мире блюстителем установленного законом порядка, закон словно тяжелая крышка на железной кастрюле прикрывал кипящее варево реальности.
«Человек, поглощающий пищу… переваривающий и выделяющий ее остатки… человек размножающийся… любящий и ненавидящий», — размышлял Хонда.
Все они были под властью закона. Люди, которые в случае ошибки могли оказаться на скамье подсудимых, именно они обладали признаками реальности, Чихающий, смеющийся, с висящим детородным органом… человек… если все без исключения таковы, то она просто не может существовать — эта пугающая тайна.
На столе, за которым его пригласили занять место, были расставлены еда в коробочках, сакэ, тарелки, мисочки, и через определенные промежутки стояли вазы с лилиями. Макико сидела с той же стороны: иногда он мельком видел ее красивый профиль и прядь волос.
Двор освещали рассеянные лучи летнего солнца. Началось пиршество людей.
8
Возвратившись после полудня домой, Хонда велел жене приготовить ужин для приема гостей и ненадолго прилег. Во сне явился Киёаки и радостно заговорил о встрече, но Хонда, проснувшись, не почувствовал, что сон его взволновал. Собственные мысли, терзавшие его прошлой ночью, по-прежнему теснились в усталой голове.
В шесть часов появились отец и сын Иинума. Они были с дорожными чемоданами, чтобы потом сразу отправиться на вокзал.
За столом, как-то стесняясь сразу вернуться к разговору о прошлом, Хонда и Иинума принялись обсуждать текущие события. Иинума, учитывая профессию Хонды, не выказывал откровенного недовольства нынешними порядками. Исао сидел в официальной позе и, положив на колени кулаки, слушал разговоры отца.
Его глаза, вчера сверкавшие под маской, и сегодня горели ярким и чистым светом, совсем не подходящим к этой обыденной обстановке. Казалось, что они блестят так всегда. Чувствовалось что-то необычное в том, как эти глаза были расположены на лице, как распахивались миру. Хонда во время беседы с Иинумой постоянно чувствовал их взгляд. Ему хотелось сказать юноше, что в беседе нет ничего, заслуживающего столь пристального внимания. Этот взгляд был так далек от перипетий повседневной жизни, чистый блеск глаз юноши вызывал просто-таки угрызения совести.
Люди могут с жаром предаваться общим воспоминаниям примерно час. Но это не диалог. Человек, одинокий в воспоминаниях о прошлом, обнаружив собеседника, с которым можно поделиться этими воспоминаниями, начинает монолог, напоминающий долгий сон. Этот монолог может длиться столько, сколько пожелает говорящий, а через некоторое время обнаруживается, что им, нынешним собеседникам, не о чем говорить. Они словно находятся на разных берегах реки, мост через которую давно смыло.
Чтобы прервать молчание, снова заговорили о прошлом. Хонде неожиданно захотелось спросить, зачем Иинума когда-то опубликовал в газете правой организации статью «Короткая память маркиза Мацугаэ».
— А, вы об этом. Я долго колебался, стоит ли посылать стрелу в маркиза, который столько для меня сделал, писал, можно сказать, с риском для собственной жизни, но твердо решил сделать это, ради страны.
Легкий, без запинки ответ, конечно, не мог удовлетворить Хонду. Поэтому Хонда высказал предположение, что Иинума сделал это ради Киёаки: тот с нежностью вспоминал Иинуму.
При этих словах на лице слегка опьяневшего Иинумы явно отразилась растроганность, приведшая в растерянность тех, кто это увидел.
— Правда? Молодой господин так сказал? Я ведь надеялся, что он меня поймет. Написать эту статью меня побудило, как бы это сказать, желание сообщить всему свету, даже принеся в жертву маркиза, что молодой господин ни в чем не виноват. Я боялся, что если ничего не предпринять, слухи просочатся в свет, и тогда молодому господину будут грозить серьезные неприятности. Если же упредить слухи, раскрыв вероломство маркиза, то этих неприятностей можно будет избежать, а еще я думал, что даже маркиз из отцовских чувств готов ради сына подвергнуть позору свою репутацию. Пусть он был в гневе, я так счастлив, что молодой господин меня понял.
…Господин Хонда, я хочу вам сказать… Конечно, сейчас я выпил… Тогда, узнав о том, что молодой господин умер, я проплакал, считай, трое суток. В ночь бодрствования я пришел в усадьбу, но меня не пустили, наверное, было такое указание, на церемонии прощания тоже за мной все время ходил полицейский, я даже не смог зажечь свечу в память о покойном.
Что ни говори, это самый прискорбный факт в моей жизни, я и сейчас иногда плачусь жене. Как жаль, что молодой господин умер в двадцать лет, так и не осуществив своих желаний… — Иинума достал из кармана платок и вытер слезы, наполнившие глаза.
Жена Хонды, угощавшая гостей, замерла, Исао, которому, видно, не приходилось видеть отца таким расстроенным, положил палочки и опустил голову. Хонда, прикидывая расстояние, пристально посмотрел на Иинуму через ярко освещенный стол, где посуда уже стояла в беспорядке. В истинности чувств Иинумы сомневаться не приходилось. Если эта скорбь необратима, то он, должно быть, не знает о возрождении Киёаки. Знай он об этом, его печаль не была бы столь откровенной, а скорее неясной, неопределенной.
Размышляя обо всем этом, Хонда словно ненароком заглянул в свою душу. Стенания Иинумы сейчас не вызвали у него ни слезинки, и объяснить это можно было тем, что его закалили долгие годы умственного труда, и тем, что у него появилась надежда на возрождение Киёаки. Стоит лишь забрезжить возможности возрождения человека, как самая глубокая в мире печаль сразу теряет свою остроту, отлетает, как сухой лист. Это связано с отвращением, которое вызывает вид человека, теряющего в горе все свое достоинство. По зрелым размышлениям такое страшнее смерти.
Иинума, утерев слезы, неожиданно повернулся к Исао и велел ему немедленно пойти отправить телеграмму, о чем он совсем забыл. В телеграмме нужно было сообщить, когда они прибудут, чтобы их завтра на вокзале в Токио встретили ученики из его школы. Риэ предложила послать служанку, но Хонда понял желание Иинумы на некоторое время удалить сына, поэтому быстро набросал план ближайшего, работающего допоздна почтового отделения и вручил листок Исао.
Исао вышел, жена тоже поднялась и удалилась в кухню. Хонда решил, вот он, подходящий момент, чтобы все выяснить, и пока он, нервничая, колебался, как естественнее задать вопрос, заговорил Иинума:
— Я потерпел полный крах в деле воспитания молодого господина и собственному сыну намеревался по возможности дать образование, соответствующее моим идеалам, но опять это не то, о чем я мечтал. Вот смотрю я на взрослого сына и с тоской, удивляющей меня самого, вспоминаю достоинства молодого господина. Я так обжегся на его воспитании.
— Но ведь у вас действительно прекрасный сын. По успехам Киёаки Мацугаэ с ним не сравнится.
— Вы слишком добры!
— Во-первых, Исао закален телом. Мацугаэ был в этом смысле слабым, — произнося это, Хонда строил в голове план того, как естественным образом подвести собеседника к главному в разрешении загадки возрождения. — И умер он в молодом возрасте от воспаления легких потому, что был красив внешне, а внутреннего стержня у него не было. Вот вы были при нем с детства и, наверное, доподлинно знали, как он сложен физически.
— Ну, что вы! — Иинума замахал руками. — Я и спины ему ни разу не потер.
— Отчего же?
В этот момент на грубом лице главы школы появилось смущение, к темным щекам прилила кровь.