Дед был не просто злым, он был жестоким. Женившись в первом своем браке на мадемуазель де Роклор, он вообразил, поверив ложному доносу какого-то слуги, что жена ему изменяет и весело проводит время с одним из своих кузенов, весьма хорошо сложенным и сопровождающим ее повсюду. Дед не придумал ничего лучше, как упрятать ее в Бидаше в подземелье, в так называемый каменный мешок. В одном из уголков дома пол проваливается, и человек падает в глубокую яму. Госпожа де Грамон, ни о чем не подозревая, села в лучшее кресло, установленное именно в этом месте, она была охвачена глубокой печалью и собиралась вдоволь поплакать. Однако она рухнула вниз и сломала себе бедро. Бедняжку изуверски продержали в подземелье два дня, невзирая на ее крики; вследствие этого ее рана оказалась неизлечимой и женщина умерла. Господин де Грамон женился вторично, на этот раз на мадемуазель де Монморанси-Бутвиль. На мой взгляд, только чрезвычайно отважная женщина могла броситься в объятия такого человека. Что касается меня, я бы никогда на это не пошла; и я из предосторожности, до тех пор пока мне не стали известны все секреты нашего замка в Монако, всегда пускала там г-на Монако впереди себя. Неизвестно, что могло прийти в голову этому сумасброду, вынашивающему весьма странные идеи.
Тотчас же после нашего приезда в Бидаш я возобновила свои прежние прогулки, но моя матушка этому воспротивилась и заявила мне с внушительным видом:
— В вашем возрасте, мадемуазель, это уже неприлично. Барышня, участвовавшая в стольких событиях и так хорошо разбирающаяся в политике, не может носиться по полям подобно простой девчонке. Пришлось с этим смириться, тем более что отец был дома.
Я постаралась взяться за учение или, точнее, ухитрялась делать вид, что учусь. Единственные уроки, которые я охотно разучивала, были уроки несчастной Льянс. Каждый вечер мы — Пюигийем, Лувиньи и я — танцевали с местными девушками; они показывали нам свои па, те самые, что называются «па-де-баск»; позже я включила эти движения в танец, который назван моим именем и на мелодию которого сочинили какую-то глупую песенку. Отец же развлекал себя тем, что он называл «мои обычные балеты» и «мои маленькие танцоры». Без сомнения, в ту пору Пюигийем был бесподобно грациозен, и на него непременно обратили бы внимание при дворе; в дальнейшем он уже никогда не танцевал столь превосходно, а в конце концов вообще перестал танцевать. Бассомпьер не отставал от моего кузена; он превосходил его красотой, но все же Лозен был самым обаятельным. Мы проводили время порознь, так как г-жа де Баете неистовствовала и была рада показать свою власть надо мной.
Как только мне удавалось вырваться из когтей гувернантки, я начинала бегать по всему дому. Больше всего мне нравилась галерея с фамильными портретами. Портрет Коризанды де Грамон, которая была одной из любовниц
Генриха IV, вызывал у меня размышления. Я гадала, что хотел сказать отец, когда рассматривал его. Подумать только, стоило бы герцогу де Грамону захотеть, как его признали бы сыном короля Генриха и мы бы тогда узнали, что он превосходит Вандомов знатностью, которой они так кичатся! Ах! Если бы я была на его месте!
Я поняла это позже, однако не знаю, сожалею ли я об этом. Внебрачное рождение, даже если твой отец король, — всегда клеймо; я полагаю, что лучше оставаться теми, кто мы есть, и извлекать выгоду из своего происхождения, подобно господам Вандомам, и именоваться королем Рынка, как г-н де Бофор! Разве нет у нас своего прекрасного княжества, даже если оно и не лучшее из всех?
Отец был самым веселым человеком на свете, особенно это проявлялось в обществе моего дяди де Тулонжона, который именовал его не иначе как ничтожный князь Бидаша.
— Однако, брат мой, — возражал маршал, — господин принц называет меня великим князем Бидаша, и мне кажется, что…
— А мне кажется, что вы забываете об одном: о том, что господин принц никогда не видел Бидашского княжества.
Господин де Тулонжон был очень умный человек, но его справедливо считали самым большим скрягой во всей Франции. Дядюшку никогда не видели в новом камзоле. У него был скверный экипаж, с его конюших спадали штаны, и он устраивал отцу чудовищные сцены по поводу нашего образа жизни в Беарне.
— Вы разорите своих детей, и я буду вынужден их кормить, сударь, — заявлял он, — игра, лошади, девки, мясо, что там еще? Вы не отказываете себе ни в чем. — Сударь, я отнюдь не мот, спросите-ка лучше мою дочь.
— Ах, сударь, я бы хотел это услышать, то было бы для меня большим утешением. Мадемуазель де Грамон, правда ли, что маршал не бросает слугам деньги пригоршнями?
— Это не так, сударь, — отвечала я без смущения, — отец бросает деньги, но только когда он их роняет, и тогда его пажи и лакеи кидаются их подбирать.
— Я в этом раскаиваюсь, мадемуазель нахалка, — сказал отец, — но я быстро забираю деньги обратно с криком: «Пажи, на место!» — Черт побери, значит, вы все-таки теряете деньги, господин братец?
— Увы! Временами, когда меня окружают болваны, как, например, этот д'Андонвиль, которого я прогнал прочь, потому что его дурацкое имя приносило мне несчастье.
Мадемуазель, расскажите, пожалуйста, как в прошлом году я отблагодарил двадцать скрипачей, явившихся ко мне под Новый год.
— О сударь, вы сейчас согласитесь, что это одна из лучших шуток отца. Он спокойно выслушал, стоя у окна, этих бедняг, старавшихся изо всех сил. Когда они закончили, он спросил: «Сколько вас, господа?» — «Двадцать человек, сударь». — «Я покорнейше благодарю вас всех». С этими словами отец закрыл окно.
— Великолепно! С какой стати эти негодяи вздумали развлекать того, кто их об этом не просил? — воскликнул дядюшка.
Коль скоро мы зовемся де Грамонами, на нас лежит печать незаурядности и все мы наделены умом; в наименьшей степени это относится к Лувиньи.
Между тем время шло, и дела при дворе наладились; отец считал, что мы слишком долго отсутствуем и в Париже его не хватает (в самом деле, он получал письмо за письмом). В конце концов он решился уехать, бросив мою больную матушку! Из-за нее мы не смогли уехать вместе с ним, однако он увез с собой Лувиньи; матушка умоляла оставить ей Пюигийема. Отец, не дороживший графом (он вообще никем и ничем не дорожил), согласился удовлетворить ее просьбу; кузен был не прочь остаться, а я была вне себя от радости. Бидаш в обществе лишь одной матушки казался мне гробницей. Моя сестра уже родилась (я забыла об этом сказать), и с ней всячески носились; по-моему, маршальша любила ее больше, чем нас, и причиной тому был кривой глаз девочки. Матушка чувствовала себя обязанной вознаградить ее, а мне не было до нее никакого дела — я всегда терпеть не могла детей, за исключением своих собственных.
Отец уехал, и мы остались в полном одиночестве. Мы прожили в Бидаше около четырех лет, и именно тогда началась история моей любви. Прежде чем об этом рассказать, мне, по-видимому, следует, немного отдохнуть. Необходимость развернуть эту длинную цепь воспоминаний с ее чередой следующих друг за другом звеньев порой меня пугает. Сколько событий! Сколько ошибок! Сколько слез! Сколько характеров мне предстоит описать! Сколько лицемерия разоблачить! Сколько масок сорвать! В этом столетии все страдают манией величия — от короля, мнящего себя центром мироздания, до ничтожнейшего из придворных, также мечтающего стать великим; у всех безмерные притязания. И при этом сколько вокруг жалких людишек и жалких поступков — начиная с того, кто находится выше всех!
Пюигийем не оставался с нами все эти четыре года. Он уехал к своему достопочтенному отцу, а затем отправился в Париж, после чего снова вернулся к отцу; наконец, однажды утром, в солнечный весенний день, он предстал перед нами среди цветов и росы, подобный богу дневного света, нарядно одетый, во всем своем блеске и великолепии. Мне было тогда четырнадцать лет, а моему кузену двадцать, но мои четырнадцать лет были более весомыми, чем его двадцать: я казалась уже взрослой женщиной и лицом, и фигурой, а еще больше была такой по уму и образу мыслей.