Но Олоферн Шаляпина был не. только живописной фигурой, повторявшей в совершенстве древние фрески, но восставшим из глубины веков живым образом. «Эпизод Олоферна показал мне, — замечает Шаляпин, — что жест и движение на сцене, как бы ни были архаичны, условны, необычны, будут все-таки казаться живыми и естественными, если артист глубоко в душе их прочувствует».
Знаменитые певцы обычно пренебрегали эпизодическими ролями, но Шаляпин умел создавать из таких ролей незабываемые, ярчайшие образы. Гений артиста выдвигал их на первый план.
Варяжский гость в «Садко». Шаляпин появлялся на сцене и оставался несколько минут, но что это было за явление!
В пестрой, кипящей толпе новгородской на торжище вдруг возникала богатырская фигура точно с высеченным из гранита лицом, с нависшими, спускающимися к подбородку усами, с обнаженными могучими руками. На голове — стальная шапка, широкая грудь закована в доспехи, ноги перетянуты ремнями. Он стоял, опираясь на боевую секиру, озирая толпу с высоты своего богатырского роста — воин и мореход… «От скал тех каменных у нас, варягов, кости…» — звучал металлом голос… Одно это явление вдруг озаряло нам тьму веков, страницы истории… И вдруг Шаляпин — Фарлаф, рыжий, длинноволосый, неуклюжий великан с красным носом и рыжими усами, с лицом дитяти, вызывающий неудержимый смех в сцене с волшебницей Наиной.
Он пел Томского в «Пиковой даме». Это был удалец, статный молодец, напоминавший екатерининского фаворита Алексея Орлова, в особенности в сцене у Чекалинского за карточным столом. С какой удалью он пел «Если б милые девицы…» Ради этого некоторые знатоки приезжали в театр к последнему акту. Впрочем, Томского Шаляпин пел очень редко.
Пролог к «Паяцам» Леонкавалло он пел перед занавесом, во фраке и с грустной иронией убеждал в том, что «артист — человек…»
Как многие одаренные русские драматические артисты, Шаляпин был возвеличен по заслугам не только в близких ему по национальному чувству произведениях русского оперного искусства. Он был первым и в произведениях иностранной оперной музыки, в его репертуаре с молодых лет был Мефистофель в «Фаусте» Гуно. И так же, как некоторые другие роли, Мефистофель Шаляпина претерпевал некоторые изменения в образе, но всегда оставался одной из наиболее популярных и блестящих ролей великого артиста. Шаляпин с иронией вспоминал своего первого Мефистофеля, с рожками и раздвоенной бородкой, Мефистофеля, который не брезгал кусочками золотой фольги, наклеенной над ресницами. Этот фокус применяли артисты старого времени: фольга отражала свет, и казалось, что у злого духа глаза горят адским пламенем. Но Шаляпин очень скоро расстался с этим оперным штампом. Его Мефистофель был поистине духом зла, духом отрицанья и сомненья, и какими умными и подлинно артистическими приемами достигал поразительного эффекта в этой роли Шаляпин. Историк В. О. Ключевский говорил, что шаляпинский Мефистофель олицетворяет весь средневековый мистицизм.
Помнится (и вряд ли когда-нибудь забудется) «Фауст», с участием Шаляпина в роли Мефистофеля, в Частной опере Зимина.
У Зимина пели средние, а затем и выдающиеся певцы и певицы, но, кроме образа Мефистофеля, кроме Шаляпина, ни одно имя не осталось в памяти. И это не гипноз славы, всемирной известности, не гипноз имени.
Уже в первой картине, комнате Фауста, когда раздались как бы зловещие звуки изумительного голоса, по залу прошло движение. В полумраке трудно было разглядеть большую, возникшую над Фаустом тень злого духа. Но поднялся занавес над второй картиной, открылась площадь средневекового города, залитая светом. Кружились горожане и горожанки, звучал пленительный и жизнерадостный вальс Гуно. Однако все это зрелище походило на костюмированный бал, было слишком условным даже для оперного спектакля.
И вдруг среди ряженых, среди оперных горожанок и горожан возникла странная фигура в коротком испанском плаще, стройная и легкая, несмотря на огромный рост, с грацией хищника скользившая в толпе. Возникло и приковало к себе взгляды злобно-веселое смуглое лицо с летящими вверх бровями. Злой дух двигался, слегка раскачиваясь, полы плаща развевались, шпага подкидывала плащ, — скользил походкой бретера, искателя приключений, загадочного испанского гидальго, точно сейчас сошедшего с полотна великого испанского мастера-живописца. Злой дух возникал в толпе то в одном, то в другом конце площади, слепя глаза, почти как молния, — и уж нельзя было отвести глаз от сцены, и все казалось почти реальным и в то же время фантастическим. Вдруг в оркестре, как яростный, свистящий порыв ветра, прозвучала знакомая мелодия — вступление к арии о золотом тельце, и надо всем, что было на сцене, поднялся злой дух, смуглое, злое и веселое его лицо с летящими вверх косыми бровями, и прозвучало саркастическое, знакомое, всегда потрясающее:
Куплеты Мефистофеля в их тяжеловесном стихотворном переводе увлекали слушателей главным образом стремительным, бурным музыкальным ритмом, смысл их редко доходил до публики. Шаляпин сумел придать им глубокое значение, обличительную силу, сарказм, сатирическую страстность и гнев…
Сарказм, злобное презрение к сильным мира сего — вот что было основой толкования Шаляпиным роли Мефистофеля, и высшим достижением его в этой роли были куплеты Мефистофеля, хотя даже каждая деталь исполнения была блестящей по выдумке, своеобразной, неповторимой.
Мефистофелю показывают крестообразные рукояти шпаг. Все в зловещей фигуре Мефистофеля искажается внутренней мукой: губы, глаза, брови, мускулы.
Однако, испытывая муки, дух зла делает, как говорится, хорошую мину при плохой игре, он старается сохранить некоторое достоинство и исчезает с небрежным видом — случилась маленькая неприятность, не более…
В саду у Марты Мефистофель пробирается кошачьей осторожной походкой, крадется, слегка покачиваясь и изгибаясь. Это дьявол-прелюбодей. С какой поистине дьявольской иронией, с какой саркастической, издевательской интонацией он произносил только одно слово, показывая на юного Зибеля: «Соблазнитель…»
И вдруг он преображался. Точно язык пламени поднимался над цветами, это дух зла произносил заклинание цветов, — от звука его голоса, от могучих простертых рук и искривленных губ как бы источался яд, отравляющий цветы. В сцене ночной серенады у балкона Маргариты цепкие, длинные пальцы пробегали по струнам лютни, и вся эта огромная фигура изгибалась, приникая к стене, сжигая язвительностью свою бедную жертву.
Или сцена поединка Фауста и Валентина: предательский удар шпаги и незабываемый жест, когда Мефистофель проводит двумя пальцами по клинку, точно стирая капли крови.
Наконец, безжалостный, неумолимый, как рок, он, преследуя Маргариту, вырастал у портала собора — воплощенное угрызение совести, терзающее девушку за то, что она осмелилась полюбить.
В финале он проваливался, как черный смерч, как огромный ворон, взмахнув крыльями, исчезал с глаз. Говорят, в «Мефистофеле» Бойто он исчезал по-другому, корчился, боролся с невидимой силой земли, и земля точно засасывала его.
Писатель Александр Серафимович оставил свои впечатления об исполнении Шаляпиным партии Мефистофеля:
«Мощный, неудержимый, проникающий в душу голос лился сверху, затопляя до самого верха колоссальный зал… И все эти сидящие люди, такие разодетые, такие сытые и пресыщенные, уже не думали, хорошо или дурно звучит голос, хорошо или дурно играет тот, кто прежде был Шаляпиным. Бездна злобного презрения заливала и давила их».
Эти строки появились в конце прошлого века в газете «Курьер», они — пример глубокого, публицистического суждения об искусстве актера, искусстве огромной обличительной силы.
После Мефистофеля, духа зла, «сверхъестественного существа», является в «Севильском цирюльнике» длинная, тощая фигура, нечто вроде скелета, обтянутого черной сутаной, в шляпе метр в длину, с загнутыми полями…