— Я, гражданка, — откликнулся Шнейдер, продолжая сидеть.

— Гражданин, — сказала она, — я должна попросить тебя об одной милости, от которой зависит моя жизнь.

И тут она с тревогой оглядела всех гостей.

— Пусть тебя не смущает присутствие моих друзей, — сказал Шнейдер, — эти друзья и по своим наклонностям, и, можно сказать, по общественному положению, являются ценителями красоты. Вот мой друг Эдельман — он музыкант.

Девушка кивнула, как бы говоря: «Его музыка мне знакома».

— Вот мой друг Юнг — он поэт, — продолжал Шнейдер.

Девушка снова кивнула, как бы говоря: «Я знаю его стихи».

— И вот, наконец, мой друг Монне — он не поэт и не музыкант, но у него есть глаза и сердце, и я вижу по его глазам, что он всерьез настроен взять вас под защиту. Что касается моего юного друга, он еще только школяр, как сами видите, но уже достаточно сведущ, чтобы проспрягать глагол «любить» на трех языках. Итак, вы можете объясниться в их присутствии, если только то, что вы должны мне сказать, не столь интимная вещь, что требует разговора с глазу на глаз.

С этими словами он поднялся со стула и протянул руку к девушке, указывая ей на приоткрытую дверь, которая вела в пустую приемную.

Девушка встрепенулась:

— Нет, сударь, нет. Шнейдер нахмурился.

— Прошу прощения, гражданин… Нет, гражданин, то, что мне нужно сказать тебе, не боится ни света, ни огласки.

Шнейдер опустился на место, жестом приглашая девушку присесть.

Но она покачала головой и сказала:

— Просителям полагается стоять.

— В таком случае, — продолжал Шнейдер, — будем действовать согласно порядку. Я рассказал тебе, кто мы такие; теперь скажи нам, кто ты?

— Меня зовут Клотильда Брён.

— Ты хочешь сказать: де Брён?

— Было бы несправедливо ставить мне в упрек преступление, которое произошло за триста-четыреста лет до моего рождения и в котором я неповинна.

— Тебе не нужно больше ничего мне рассказывать — мне известна твоя история, и я знаю, зачем ты сюда пришла.

Девушка преклонила колено, склонила голову и умоляюще простерла к Шнейдеру сложенные руки; от этого движения капюшон накидки упал ей на плечи, являя взору небывалую красоту гостьи: длинные белокурые локоны очаровательнейшего оттенка, разделенные ровным пробором и падавшие на ее плечи, окаймляли лицо безупречной формы; черные глаза, брови и ресницы оттеняли ее матово-белый лоб, делая его еще более ослепительным; прямой нос с подвижными ноздрями слегка подрагивал, как и щеки, на которых запечатлелись следы обильно пролитых слез; ее приоткрытые в немой мольбе губы казались вылепленными из красного коралла и позволяли видеть в тени белые, как жемчуг, зубы; наконец, ее белоснежная, атласно-бархатистая шея была полузакрыта черным платьем с высоким воротом; но даже под складками одежды угадывались прелестные выпуклости ее фигуры.

Она была поистине великолепна.

— Да, — промолвил Шнейдер, — ты прекрасна, как никто другой, ты наделена красотой проклятых родов, а также обольстительной прелестью; однако мы не азиаты и не позволим всяческим Еленам и Роксоланам соблазнить себя: твой отец готовил заговор, твой отец виновен, твой отец умрет.

Девушка вскрикнула, как будто эти слова пронзили ее сердце кинжалом.

— О нет! — воскликнула она, — нет, мой отец не заговорщик!

— Если он не готовил заговор, зачем же он эмигрировал?

— Он эмигрировал, потому что, будучи на стороне принца де Конде, счел долгом последовать за ним в изгнание; однако, будучи столь же преданным заветам Божьим, как и верным слугой родины, он не захотел сражаться против Франции и за те два года, что находился в изгнании, ни разу не вынул шпаги из ножен.

— Что же ему понадобилось во Франции и зачем он переправился через Рейн?

— Увы! Ты можешь судить об этом по моему трауру, гражданин комиссар. Моя мать умирала на другом берегу реки, всего лишь в четырех льё от мужа; человек, в чьих объятиях она провела двадцать счастливых лет, с волнением ждал весточки, что вернула бы ему надежду. Однако в каждом послании говорилось: «Хуже! Хуже! Еще хуже!» Позавчера он не выдержал, переоделся крестьянином и переправился через реку на лодке; обещанная награда, несомненно, прельстила бедного лодочника, да простит его Бог! Он выдал моего отца, и сегодня ночью отец был арестован. Спроси у своих агентов, когда это произошло. Сразу же после того, как моя мать скончалась. Спроси их, что он делал в тот час. Отец плакал, закрывая ей глаза. Ах! Разве не достоин прощения муж, который возвращается из изгнания, чтобы проводить в последний путь мать своих детей?! Боже мой! Ты скажешь, что закон не знает снисхождения и что всякий эмигрант, возвращающийся на французскую землю, заслуживает смертной казни? Да, это так, если он возвращается на родину с тайным умыслом в сердце или оружием в руках, чтобы готовить заговор или воевать; но нет, если он возвращается без оружия в руках, чтобы преклонить колено у смертного одра.

— Гражданка Брён, — сказал Шнейдер, качая головой, — закон не вдается в подобные сентиментальные тонкости. Он гласит: «В таком-то случае, при таких-то обстоятельствах, по такой-то причине последует смертная казнь». Человек, который, зная закон, совершает деяние, караемое законом, виновен; а если он виновен, то должен умереть.

— О нет, не должен! Его судят люди, разве у них нет сердца?

— Сердце! — вскричал Шнейдер, — неужели ты полагаешь, что человек всегда волен распоряжаться своим сердцем? Видно, что ты не слышала, в чем обвиняли меня сегодня в обществе «Пропаганда»! Именно в том, что я слишком мягкосердечен по отношению к людским мольбам. Не считаешь ли ты, что на моем месте было бы легче и приятнее, видя такое прекрасное создание, как ты, у своих ног, поднять его с колен и осушить его слезы, нежели резко бросить: «Все напрасно, вы впустую теряете время!»? Нет, к несчастью, закон не дремлет, и исполнители закона должны быть столь же непреклонными, как и он. Закон не женщина, закон — это бронзовая статуя, которая держит в одной руке меч, а в другой — весы; этим весам ведомы лишь обвинение на одной чаше и истина на другой; и ничто не отведет лезвие этого меча с предначертанного ему страшного пути. На этом пути ему встретились головы короля, королевы и принца, и все они пали, подобно голове безвестного нищего, схваченного на опушке леса после убийства или поджога. Завтра я отбываю в Плобсем; палач и эшафот последуют за мной; если твой отец не эмигрировал, если он не переправлялся через Рейн тайком, если, наконец, его обвиняют несправедливо, твоего отца выпустят на свободу, но, если обвинение, которое подтверждают твои уста, верно, послезавтра его голова упадет на городской площади Плобсема.

Девушка приподняла голову и, собравшись духом, спросила:

— Значит, ты не оставляешь мне никакой надежды?

— Никакой!

— Тогда разреши сказать тебе последнее слово, — сказала она, вставая во весь рост.

— Говори.

— Нет, тебе одному.

— Ну что ж, пойдем.

Девушка решительно направилась в приемную и вошла туда первой без малейших колебаний.

Шнейдер последовал за ней и запер дверь.

Как только они оказались наедине, он потянулся к ней, собираясь обнять ее за талию, но девушка просто и с достоинством отвела его руку.

— Чтобы ты простил мне последнюю попытку, которую я решила предпринять, гражданин Шнейдер, — сказала она, — тебе следует учесть, что я надеялась воздействовать на твое сердце всяческими благовидными средствами, но ты их отверг; тебе следует также учесть, что я в отчаянии и, желая спасти жизнь моего отца, не сумев поколебать тебя, считаю своим долгом сказать тебе: слезы и мольбы оказались бессильными… значит, деньги…

Шнейдер пренебрежительно повел плечами, и его губы шевельнулись, но девушка не дала ему себя прервать.

— Я богата, — продолжала она, — моя мать умерла, и я унаследовала огромное состояние, которое принадлежит мне, только мне, гражданин Шнейдер: в моем распоряжении два миллиона; если бы у меня было четыре миллиона, я бы их тебе предложила, но у меня только два; согласен ли ты на них? Возьми эти деньги и спаси моего отца.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: