Так мы и ушли. Что смотришь? Холодно мне. Мерзну. Мне бы вот…

Работа, которую мне предложил Алиш, оказалась даже веселая.

Караоке.

Ставить населению любимые песни, давать ему в потные руки микрофон.

Алиш стал таким толстым, что я его не узнал. Объяснил, куда чего нажимать. Говорил про экран. На экране должны выскакивать разные картинки, стимулирующие процесс пения.

Вокруг нас вяло полз Бродвей. Время было раннее, только студенты-юристы с задумчивыми лицами будущих взяточников бежали на занятия.

“Понял?” – спросил Алиш.

Алиш меня любил со школы. Я давал ему списывать, хотя сам был троечником. Теперь, когда все одноклассники отвалились, как засохшая зубная паста, Алиш остался единственным другом.

Правда, для меня и этого слишком много. В детстве мне все внушали, почти гипнозом, что нужно дружить. Почему? Никто не объяснил, для чего это нужно. Для того, чтобы попить иногда вместе пиво, дружить, по-моему, не обязательно. Или эти прокуренные посиделки с лужами возле бутылок и улетающими куда-то пакетиками от сухариков и есть дружба? Может быть. Надо же как-то обозначить это размякшее состояние, которое между мужчиной и женщиной заканчивается постелью, а между мужчиной и мужчиной – еще одной бутылкой.

Я смотрю на Алиша. Хочется спросить, есть ли у него женщина.

Алиш сочно хлопнул меня по спине и ушел. Я остался один с песнями.

Ближе к вечеру я начинаю глохнуть. Наплыв подростков.

“А-ы-у-ээээ!!!”, лезут губами в микрофон мои пубертатные соловьи.

Большим спросом пользуются песни про безответную любовь.

Тогда приходит Алиш и сменяет меня.

Я ухожу неохотно: самое хлебное время, вечер. Вечером основная масса моих клиентов выплескивается на Бродвей поесть, попить, влюбиться. И прокричать свои “а-ы-у-эээ” в тяжелое, как нестираный халат, ташкентское небо.

У Алиша есть женщина. Она старше его на четыре года, у нее пацан от первого брака. Алиш любит детей, но с этим пацаном ему приходится быть строгим. Почему? Чтобы он ко мне не привыкал, говорит Алиш. Если он ко мне привыкнет, ему потом будет тяжело.

Когда – “потом”? Когда я ее оставлю.

“Я ведь ее оставлю, – говорит Алекс, пересчитывая выручку. – Она русская, старше меня и с ребенком. Родители узнают – убьют. А зачем мне эти проблемы?”

Я хочу рассказать ему о Гуле, но подходит стайка вечерних клиентов и заказывает песню Чебурашки.

Я иду по Бродвею и для чего-то покупаю презерватив. Я такой же идиот, как и все. Вслед мне несутся вопли Чебурашки.

Внезапно мной овладевает страх смерти.

Холодеют руки.

Нет, только не сейчас. Только не на Броде. Только не под Чебурашку.

Только не с презервативом в кармане.

Я покупаю пиво.

Пиво на Броде дорогое и кислое. Я его сознательно покупаю. Напиток

Вечной Тупости. Тупость помогает растворить страх в желтой жиже с всплывающими пузырьками.

У входа в метро мне вдруг становится жалко женщину, с которой живет

Алиш. Жалко ее ребенка. Жалко себя. Жалко милиционера, который плюет на асфальт. Жалко асфальт в серебряной чешуе плевков. Жалко нищенку, которой я сейчас не подам, потому что никогда не подаю нищим.

Я вхожу в метро.

Ненавижу слово пацан. После него язык и нёбо в мелких царапинах.

Горьковатый ветер метро треплет отросшие волосы, напоминая, что пора стричься.

Останавливаюсь возле старика. Он стоит возле мраморной стены и перебирает четки. Ладонь для подаяний качается, как лодка для переправы в царство мертвых.

“У меня нет мелких денег, – говорю, глотая пиво. – Только презерватив”.

И кладу ему на ладонь пакетик.

Старик, продолжая перебирать четки, подносит пакетик к глазам и по слогам читает надпись и инструкцию.

Потом кивает: спасибо, внуку дам, он образованный, ему будет интересно.

По-моему, он принял меня за иностранца.

Это хорошо. Люблю быть иностранцем.

Метро. Я вообще не поклонник метро. Некоторые самолетов боятся, а я, наоборот, в самолете чувствую себя хорошо и шучу со стюардессами. А метро, если вдуматься, большая электрифицированная могила. Мрамор, запахи. И ветер, свистящий сквозь залапанные створки “дохВ” и “дохыВ”.

Я вхожу в метро. В метро вхожу я. Этот “я” – уже не я. Как будто от меня остался контур, как на раскраске. И бездарный ребенок скребет карандашом, вылезая за контур и оставляя внутри меня белые пятна.

Ко мне подходит милиция и смотрит в лицо. Мое лицо раскрашено желтым карандашом, включая глаза и губы. Я вытягиваю из кармана паспорт.

Милиция рассматривает мою фотографию, сверяя с моим неряшливо раскрашенным лицом, обведенным черным контуром.

Я тоже рассматриваю милиционера. Хорошо бы угостить его мороженым и расспросить о разном. Есть ли у него женщина. Старше она его или младше. О чем они говорят в тоскливые осенние вечера или просто обмениваются нечленораздельными звуками.

Милиционер читает мой паспорт, как детективный роман. Напряженно листает страницу за страницей: чем там все закончится?

Когда уничтожат всю литературу на земле, последней книгой останется паспорт. Пока его не заменят пластиковой карточкой или другой дрянью.

“Иди”, – говорит милиционер, начитавшись.

Мне не хватает воздуха.

Ташкентское метро – одно из самых красивых в мире.

Я, плохо раскрашенный контур, плыву по эскалатору. Ноздри и глаза залепило мрамором. Я открываю рот и шевелю бумажным языком. В руках трещит банка пива. Контур моей руки сжимает ее, выдавливая невкусные капли.

Сойдя с эскалатора, я смотрю на станцию.

Она пуста. Только в середине стоит большой черный казан. Из казана с любопытством выглядывает голый человек. Милиционер и уборщица пытаются развести под казаном огонь. Слышно, как они забавно путают русские слова. Человек в казане морщится, но не исправляет.

Яков сидел в холодном шатре и играл с лучом света. Луч был длинным и острым. Яков вытянул язык, пытаясь дотянуться до луча. Дотянулся; тысяча маленьких радуг возникла на кончике языка.

Яков улыбнулся деснами.

Но холод все равно не проходил. С высунутым языком стало даже холоднее.

Яков спрятал язык и вытер слюну, набежавшую на волосатый подбородок.

А ведь когда-то Яков был гладким, без этих отростков на щеках, похожих на сухих червей. Кожа была голой, светлой и излучала неяркое жидовское сияние.

Теперь он почти как брат его Исав, у которого даже на губах волосы.

Яков подумал о брате и посмотрел на луч. Вытянул ногу, пошевелил пальцами. Луч стекал по ступне, не согревая. Надо позвать собаку.

Пусть оближет горячим, как летний дождь, языком.

В шатер вошел человек в одежде слуги. Человек был похож на собаку.

Маленькие глаза, большие темные ноздри. Ходил почти на четвереньках.

“Господин, к вам пришел Ангел”.

“Зови”.

Слуга пошевелил ушами и выбежал.

Вошел Ангел в женском платье. Сел на край лежанки.

Яков приподнялся на локтях и попытался поцеловать гостя.

Ангел созерцал движения Якова с обычной, принятой у его сословия, улыбкой.

Яков заметил, что глаза Ангела постоянно меняют цвет. То голубые, то теперь – карие. Интересно быть ангелом!

“Постарел ты, Яков, – сказал Ангел слегка гнусавым, как пастуший рожок, голосом. – Как-то вы, люди, стареете быстро. Только подружишься с человеком, а его уже заворачивают и уносят”.

Яков присел под одеялом: “Не ангелы мы, мы стареем. Это вы все как огурчики”.

Глаза гостя стали серыми. “Мы тоже меняемся. С нашей первой встречи я стал старше на одну десятитысячную вечности”.

Яков закрыл глаза и стал представлять себе десятитысячную вечности.

“Люблю я тебя, Яков, – сказал Ангел, – за твою простоту. Что принимаешь меня просто как я есть и чудес не требуешь”.

“А кто их требует?”

“Пока никто, – сказал Ангел, – а потом начнут: и сияние, и музыку, и чтобы по воздуху летали”.

“Зачем по воздуху?”

Яков знал, что ангелы не любят вопросов. Но вопросы так и кололи ему язык.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: