Яков умывал лицо. Оно оказалось таким грязным, что не хватило умывальника и пришлось доливать из ведра, в котором плавал шмель.
Пальцы Якова выловили шмеля за желтое купеческое брюхо.
В потревоженной воде качалось лицо Якова, шея и плечи. Потом все это перелилось в умывальник. Шмель остался лежать на земле.
Когда Яков состарился, он попросил себе женщину.
Постель его была длинна, как ночь. Он ложился в одном ее конце, просыпался в другом. Там, где он ложился, пахло вечерней старостью.
Там, где он просыпался, пахло утренней старостью.
Подушка была набита камнями, смазанными жиром, чтобы не стучали друг о друга ночью. Но камни все равно стучали. От этой музыки Яков просыпался.
“Ты здесь? Ты здесь?” – спрашивал Яков Бога. Он боялся засыпать без
Него.
Ночь молчала. Только по слабым признакам догадывался он о Его присутствии. Шепот невидимой птицы. Наплыв ветра. Внимательный взгляд ящерицы.
Где-то в темноте спал и вздрагивал мелкий рогатый скот.
Якову становилось холодно. Вначале начинали зябнуть ноги. “Зачем вы зябнете? – разговаривал Яков со своими ногами. – Разве вы не укрыты богатым одеялом? Разве вы не прогрелись днем, бродя по песку?”. Ноги молчали.
Холод двигался по телу. “Что это за земля, где женщины начинают рожать в глубокой старости, а у мужчин…” – и Яков бормотал что-то про мужчин. Но то, что он говорил, слышали только его ноги. И кончики пальцев – они тоже начинали мерзнуть. “Ты здесь? Ты здесь?”
– спрашивал Яков.
Утром Яков умылся и объявил всем свою волю.
Мне нужна девица, сказал Яков. Я не буду с ней спать, добавил Яков и оглядел толпу.
Толпа состояла из рабов и родственников. Толпа молчала. Якову не нравилось это молчание. Когда евреи молчат, это не к добру.
Она будет согревать мою постель, закончил Яков и устало закрыл глаза.
К старости вся мудрость скапливается в веках.
Весь холод – в ногах.
Ночью под одеяло к нему просочилась женщина. “Я самая теплая из дочерей Вениаминовых”, – здоровалась она.
Яков не слышал. Он спал.
Я тоже родился 14 июля. Но это не имеет никакого значения.
В день, когда я родился, ничего не произошло. Все события моей жизни были истрачены Яковом. Проглочены им, как занозистая хлебная пайка.
Иногда маленьким меня приводили к Якову и забывали у него. На день или два.
Яков лежал на большой кровати с газетами. Ноги Якова были раскинуты буквой Я. У кровати был церковный запах. Я залезал к Якову и его газетам. Его ноги были моей крепостью. Ступни – башнями. Солдатики двигались по ногам Якова. Шел бой.
У Якова жила молодая некрасивая женщина. Я иногда встречался с ней на кухне. Передвигаясь по квартире, она топала. “Почему она топает?”
– спрашивал я, выглядывая из-за крепостных рвов и башен.
“Жизнь у нее была тяжелая”, – говорил Яков, переворачиваясь на другой бок, отчего мои крепости рушились, неприятель вторгался и убивал людей. Проливалась кровь. Я падал лицом в песок и думал о зареве. Улыбка Ленина грела меня через покрывало с черными точками песка. Женщина, наполненная до краев тяжелой жизнью, топала между кухней и верандой. Я кусал покрывало, отчего оно делалось мокрым и противным, а изо рта долго не выплевывались волоски.
Нет, это подлинные письма.
Я списал их с книги “Письма трудящихся Туркестана В.И.Ленину”.
Иногда мне хочется все списать с книг, потому что в книгах хоть что-то происходит.
У меня не происходит ничего, кроме черно-белого движения строки.
Ничего. Только эта любовь, которая хлынула на меня, как груда пыльных детских вещей с верхней полки.
…Джизакский исполком на экстренном заседании 1 сентября 1918 года, обсудив телеграфное известие о покушении на апостола коммунизма товарища Ленина со стороны паразитов пролетарского тела в лице буржуазии, объявляет террор капитализму и смерть посягателям на вождей.
…Первое краевое совещание заведующих женотделами мусульманских секций, приветствуя вождя мировой революции тов. Ленина, выражает твердую уверенность, что в деле раскрепощения женщины-мусульманки заложен прочный фундамент. Пробуждающиеся от вековой спячки труженицы Туркестана не останутся в стороне от общего дела! Да здравствуют освобожденные от векового рабства женщины-мусульманки!
…Красное знамя, гордо развевающееся над Туркестаном, не дрогнет в руках красного Ташкента. Красный Северо-Восточный фронт вместе со своим горячим приветом далекому Центру шлет из своих запасов к празднику второй годовщины Октябрьской революции в подарок детям-школьникам красной Москвы: сухих фруктов 230 пудов, рису 200 пудов, муки 1000 пудов, 1 цистерну хлопкового масла.
…От исполнительного комитета советов Самаркандской области
Туркестанской АССР. С отъезжающими на съезд заведующими коммунотделами послать тов. Ленину в подарок ящик виноградного вина разных сортов и 10 пудов кишмиша. Да будь счастлив и здоров, дорогой
Ильич!
Познакомились на вечеринке.
Лето. Стоим, сидим и лежим в каком-то дворе. Измученно цветут розы.
С виноградника летят опьяневшие от солнца муравьи. Вся скатерть в муравьях, все тарелки с бедным студенческим пловом. Выпив, некоторые стали есть муравьев. Они были кислыми и вызывали пьяную жалость.
Она стояла в конце двора. Лицо испачкано вишней.
Я давно уже шел к ней. Шел и не мог дойти. Постоянно натыкался на чью-то движущуюся на меня рюмку. В рюмке обязательно плыл муравей, я чокался. Пил. Она стояла в конце двора возле крана, из которого текла теплая вода.
Раскосая, темная, в белой майке. На майке, чуть ниже груди, сидел кузнечик.
Я осторожно снял его.
Кузнечик оказался сухим виноградным листком.
“Я думал, что это кузнечик”, – говорил я, растирая пальцами листок.
Из пальцев текла лиственная пыль.
Кстати, звали ее Гуля.
“Ты все еще пионерка?” – спросил, глядя на красный значок на ее майке.
“Это мой любимый человек”.
“Кто?”
“Ленин”.
Я посмотрел на Гулю и ее любимого человека.
“Ты любишь Ленина?”
“А ты?”
“Мне больше нравится Че Гевара”, – сказал я, глотая пиво.
“Да, его легче любить”.
“Легче любить?”
Нет, она не дура.
Чем больше мы говорили, накачиваясь муравьиным пивом, тем больше это понимал. Не дура.
“И вновь продолжается бой! – заорал я, запрыгивая на лестницу, прижатую к забору. – И сердцу тревожно в груди!”.
Потом мы целовались возле грязного канала, обросшего ежевикой. Когда прижимались, значок врезался в мою грудь. Попросить снять я не мог: губы были заняты. Под конец мы потеряли равновесие и чуть не упали в вонючую воду.
Так был открыт сезон поцелуев.
Встречались почти каждый вечер. Пачкались мороженным. Она рассказывала мне о Ленине; я слушал и болтал ногами.
Ленин был прелюдией. Говорила она о нем торопливо, во всем обвиняла
Крупскую: не доглядела старуха. Весь детсадовский эпос, все эти снегири и лесные гномы, которых кормил дедушка Ленин, – все это вываливалось на меня снова, между поцелуями и кока-колой. Постепенно ее дыхание становилось частым, глаза плыли, в них просвечивал лунатизм. Тогда я падал на нее губами, и недоеденное мороженое таяло рядом на скамейке, и подбегавшая собака слизывала его.
В остывающих паузах она снова вспоминала о Ленине.
Вспоминала, как он проваливался под лед Финского залива, и изо рта у него вырывались теплые, смешанные со слюной пузыри.
…В восточном вопросе съезд примет все меры, чтобы перебросить стальной мост мусульманским массам, уничтожить всякое господство недоверия. Съезд уничтожит все язвы, продолжающие поныне мешать нашим историческим заданиям. Мы все швырнем к ногам пролетариата, и последний наш вздох будет за социальную революцию. За освобождение многострадального, порабощенного Востока громкое, могучее ура!
…Пятая конференция горняков Туркестана шлет горячий привет вождю рабочего класса и великой пролетарской революции тов. Ильичу.