Около Юсупхоны спустились к воде. Воды было мало, долго шли по бывшему дну. Наконец, дошли до воды. В ней, несмотря на осень, носились головастики.
“Морозоустойчивые головастики”, – сказал я.
“Это мальки”.
Я посмотрел на Гулю и пошевелил обкусанными губами.
“Я биолог”, – сказала Гуля.
Когда она успела стать биологом?
До сих пор уверен, что это головастики.
На обратном пути зашли к Гулиной подруге. Подруга жила недалеко от плотины, и работала на ней.
Звали ее Эльвира.
Это имя ей так же не шло, как и ее поблекшее за тысячу стирок платье. Как большие ладони и узкие глаза. Говорила она громко, с шорохом, как будто в складках вылинявшего платья припрятан микрофон.
Я смотрел, как она бодро, с хрустом обнимает Гулю.
Дом ее был глиняным, во дворе пахло коровами. В воздухе плавали крупные широкозадые мухи.
Заведя нас в комнату и почти запихнув за стол, Эльвира исчезла.
Стол украшал чайник и печенье “Зоологическое”.
“Эльвира – святой человек”, – сказала Гуля.
Я кивнул.
Вернулась Эльвира с пионерским галстуком на шее.
“Тот самый?” – спросила Гуля.
“Тот самый”, – кивнула Эльвира и стала разливать чай.
Пиала была надтреснута, стали просачиваться капли. На клеенке заблестела лужа.
“У меня есть немного водки, – сказала Эльвира, посмотрев на меня. -
Могу принести”.
“Не надо”, – ответил я.
“Я всегда для гостей держу. У меня ведь мужчины тоже бывают”, – добавила она и покраснела.
До этого я не замечал, как краснеют смуглые люди.
Лицо Эльвиры стало похоже на гранат.
“Я вот тост хотела сказать и чокнуться, если не возражаете”.
“Говори, Эля, никто над тобой смеяться не будет”, – сказала Гуля и строго посмотрела на меня.
Первый раз посмотрела на меня строго.
“Может, проголосуем?” – спросила Эльвира.
Мы подняли руки, чтобы Эльвира сказала тост.
Другими, свободными от голосования руками, мы держались под столом и ломали друг другу пальцы.
“Кто продолжает заботиться об этой плотине, носившей его имя? – говорила нараспев Эльвира. Кто продолжает заботиться о нашей планете? И мы понимаем, как важно сегодня любить этого человека…
За Ильича!”
Эльвира выпила залпом чай, задохнулась и со стуком поставила на стол. Заела зоологическим печеньем.
“Жаль, у меня уже ленинских книг почти не осталось, – говорила
Эльвира, дожевывая кролика из печенья. – Последний раз, как течь в плотине ночью почувствовала, схватила остаток от полного собрания, в сумку – и бегом к плотине. Обидно, конечно. Хотела “Материализм и эмпириокритицизм” на черный день оставить, да что уж там”.
“И что вы сделали с книгами?” – спросил я, устав от своего молчания.
“Что сделала? В воду покидала. Потом водолазы в то место спускались.
Да, говорят, все заделалось”.
“И вы в это верите?”
Я посмотрел на Гулю, ожидая, что она попытается меня остановить.
Гуля спокойно пила чай и водила пальцем по клеенке. Совсем как Пра.
Эльвира встала и вышла из комнаты.
Тут же вернулась, держа перед собой миску с мытым виноградом и кувшин с молоком. С миски летели капли.
“Когда любят, – громко сказала она, – приносят себя в жертву. Я всю жизнь любила двух мужчин – Ленина и своего мужа Петю. Ленина духовно, а Петя аквалангистом работал, получал премии. Кстати, мог всю ночь не кончать…”
Было слышно, как Гулин палец водит по клеенке.
“Когда разошелся, – глухо сказала Эльвира, – только мне Ленина и оставил. А оказалось, что так даже лучше. Теперь у меня и дом есть, и коровы, все благодаря ему”.
“Как это благодаря?”
“А так. Если у человека есть вера…”
“А в Бога вы верите?”
“Верю”, сказала Эльвира.
“И в Ленина?”
Эльвира кивнула и быстро поцеловала галстук.
“А то, что Ленин приказы отдавал людей расстреливать?” – почти крикнул я и даже сам испугался своего голоса.
“А если человеку ночью сено в рот засовывают и поджигают, что ему делать?” – крикнула Эльвира.
Рот у нее был приоткрыт, над верхней губой выступили капли пота.
“Какое сено?” – спросил я.
Эльвира отвернулась.
“Разве ты поймешь? Ты не женщина, и муж от тебя не бежал, и на плотине не живешь. Только скажи, честно мне скажи: жалел ты его в детстве, когда о смерти его узнал? Жалел или не жалел?”
Гуля перестала водить пальцем по столу и тоже смотрела на меня.
Перед глазами стучал паровоз. Ползли шпалы. Раздваивались, разбегались, снова срастались. И снова ползли.
Ветер вырывал из трубы дым.
…службы пути и телеграфа, г. Ташкент. Под гром аплодисментов собрание постановило пожелать Владимиру Ильичу скорейшего выздоровления, встать на корабль СССР, взять руль в свои руки и довести его до светлого и цветущего коммунизма…
…рабочие самаркандского узла, как маленькая частичка всего рабочего мира, надеются, что ты в скором будущем с нашей незначительной для тебя помощью вступишь на работу и поведешь за собой к светлому будущему…
В поезде ехал гроб. Он качался и вздрагивал на стыках.
Ни гром аплодисментов, которые посылали ему из Ташкента, ни пожелания от маленькой частички из Самарканда, ни другие пролетарские знаки внимания не могли разбудить вождя, заснувшего тяжелым зимним сном.
Проносились ветви. Ветвились и качались шпалы.
Я сидел возле теплого телевизора с перевязанным ангинным горлом. А поезд все ехал, все тащил холодное тело из точки А в точку Б.
В точке Б торопливо готовились траурные речи и обед для своих. Что на нем ели? Сушеный ферганский урюк. Тарелки с кишмишем и чищенным грецким орехом. Все обдавали кипятком, борясь с дизентерией.
Но я этого не знал.
Я жалел Ленина.
“А зачем сейчас от своего детства отказываешься?” – спросила Эльвира.
Я не знал, зачем я отказываюсь от своего детства.
Два раскосых глаза смотрели на меня, обдавая невидимым кипящим маслом.
“Поздно уже, – вдруг поднялась Гуля. – Ехать пора”.
“Да-да, поздно… – вскочила и закружилась Эльвира. – Сейчас печенья вам соберу, в дорожке погрызете… Гуль, могу я его об этом попросить? Ну ты знаешь, о чем”.
И, не дожидаясь ответа, Эльвира протянула мне ладонь: “Пожми мне на прощанье руку, товарищ. Только долго пожми, ладно? Совсем я уже без вашего пола научилась жить, а без рукопожатий не могу, вот и прошу об этом…”
Я посмотрел на Гулю. Она стояла, улыбаясь, в дорожной куртке. Левый рукав измазан глиной.
Протянул руку Эльвире. Ее ладонь оказалась внутри моей. Она была шершавой и влажной, как газета, которую заталкивают в обувь для просушки. Я сдавил ее и потряс, как это делают при рукопожатиях.
Истошно тикали часы, а я все жал и тряс руку, которая казалась
Гулиной рукой, но доказать это в сумерках было невозможно. Во дворе мычала корова, и плоды хурмы болтались на ветру, еще слишком вязкие для того, чтобы их есть.
Эльвира вышла в мужских туфлях сорок страшного размера. Она нас провожала.
“Там была его голова”, – говорила она, тыча пальцем выше плотины.
Голова Ленина на бетонном кубе. Рельеф или барельеф, всегда путаю.
Потом сняли, теперь на месте головы большая ленинообразная дыра.
“А я даже рада, друзья, что его сняли, – сказала Эльвира. – Чем меньше изображений, тем лучше. Изображения – это идолопоклонство. Я вот ни одного портрета у себя не держу, все в воду побросала. А теперь зато около этого места открылась белая дыра”.
“Кто?” – переспросил я.
“Не кто, а что, физику учить надо, – обиделась Эльвира. – Есть во вселенной черные дыры, а есть, значит, и белые, которые счастье приносят. А Земля – часть вселенной, у нас, значит, тоже эти дыры есть, и черные, и белые, и еще, может, какие, которые пока от науки скрываются. А вот там, где раньше его голова стояла, там белая. Я там свадьбы сейчас организую. Я же в загсе два года работала, сейчас частную практику хочу открыть, чтобы квалификацию не терять”.
При слове “свадьбы” Эльвира с плотоядной надеждой посмотрела на нас.