— Немец-перец!

— Эй, немец-перец, колбаса!

— Немец-перец, колбаса, купил лошадь без хвоста!

Эхо гулко откликнулось из глубины леса: «Са! Ста!»

Гриша сказал, передохнув немножко:

— Я ни капельки не испугался.

— Если бы у нас было ружье, я не убежал бы, — ответил Ян.

— Эх, надо нам достать ружье! Надо! И пороху. И потом еще — кинжал.

В разговорах об оружии — самых увлекательных для мальчишек — они незаметно шагали дальше, не разбирая теперь дороги и успев забыть про Евлампия. Но он сам напомнил о себе: неожиданно появился из-за ельника, спокойный и презрительный. Ловко сплевывая в сторону, он объяснил, что нашел дорогу легко — по крикам. Они кричали про колбасу, а он шел на их голоса.

— Здрасте! — закричал Гриша с досадой. — Явился!

— Здрасте, здрасте! — ответил Евлаша и прибавил нахально: — Здрасте, давно не видали ослов вашей масти!

— Давай побьем его, — предложил Грише Ян.

— Я шутейно, — сказал Евлаша. — Ну все-таки вы ослами себя показали. Это ж молодой барон Тизенгаузен. Его отца, говорят, сам царь знает.

— Наплевать на него! — ответил Гриша.

— Э, брат, не наплюешь. Вот он на тебя может наплевать. Или, скажем, даже на меня, хоть я и не простой мужик. — Евлампий оглядел свою новую рубашку, сапоги и кинул взгляд на Гришины ноги. — Все равно и на меня он может плюнуть, ничего не сделаешь. А я на него не могу, потому что Тизенгаузены — первые богачи.

— Чего ты к нам привязался? — закричал Гриша в отчаянии. — Так было хорошо без тебя!

Евлампий испугался и забормотал:

— Не смеете! Не смеете меня кинуть тут, я папашке своему нажалуюсь!

— Иди за нами на десять шагов сзади, — велел ему Гриша. — И вот что я тебе скажу: мы в усадьбу-то, может, и совсем не вернемся.

Давно не езженная, густо заросшая подорожником лесная просека, ровная, как стрела, открылась перед ними. Она уходила вдаль и кончилась где-то у холма, на котором рядами высились молодые сосенки, и то, что они росли ровными рядами, было необычно в этом лесу.

— Сбегаем посмотрим, что там, — предложил Гриша Яну, — а потом опять пойдем по прямой дороге.

— Вы норовите убежать от меня, — откликнулся сзади Евлаша, — а я от вас все равно не отстану!

Гриша с Яном бежали недолго, скоро остановились: на холме среди сосенок белели кресты. Кладбище! Это, пожалуй, было пострашнее Викентьевой двустволки. Гриша никогда не видал мертвецов, а разговора про них боялся пуще всего.

5

Но кладбище не было безлюдным… Из-за сосенки вышел человек, и Гриша узнал его: это был Кирюшка Комлев из деревни Савны. А за Кирюшкой показался латыш с длинными волосами, в синей рубахе. Этот был незнакомый. Кирюшка сказал весело:

— Свои!

— Дяденька Кирюша, что ты тут делаешь? — спросил Гриша.

— Караулю.

— Кого ж ты караулишь?

— А вот погоди… Увидишь.

Гриша вгляделся: по кладбищу ходили люди, но говора не было слышно. Немного погодя раздалось заунывное пение: «О, Ерусалим, Ерусалим!» Этот псалом Гриша слышал от Винцы. И Тэкля иногда его напевала — по воскресеньям.

— Дядя Кирюша, это латышские похороны! — догадался Гриша. — А ты зачем тут? Ты ж старовер.

— Я маловер, а не старовер, — весело оскалил белые зубы Кирюшка: — мне можно и сюда — по-соседски. — Он поглядел на длинноволосого латыша и подмигнул ему: — Верно, Кейнин?

Латыш подумал и улыбнулся:

— Можно мы пойдем туда, поглядим? — спросил Гриша.

— Можно.

Мальчики пошли к холму, а Кирюшка с незнакомцем остались на прежнем месте, за сосной.

На кладбище стояли мужчины и женщины и пели протяжно. Среди домотканых сермяг резко выделялся черный сюртук пастора.

Пастор сосредоточенно, не отрываясь, глядел в раскрытую маленькую книжку; потому, видно, начал прислушиваться, оглянулся. Пение стало громче, и люди подняли головы.

— «Слезами залит мир безбрежный!..»

Гриша еще с прошлого года знал эту песню. Одно время ее пели повсюду. Потом перестали. Пробовала ее петь и Тэкля, но Перфильевна, услыхав, закричала на нее:

— Белены, девка, объелась?

Почему так рассердилась Перфидьевна — из-за песни?

Гриша пристал к отцу с расспросами. Тот ответил не сразу, после раздумья:

— Ну, там про горе поется, про слезы людские, про то, как народ страдает. Потому и не велят петь: это песня революционная… Э, да ты и слова этого еще не знаешь!..

Нет, плохо понимают ребят взрослые. А вот и знал Гриша это слово. Чудилось ему в нем что-то и светлое и грозное одновременно… Как в блистании молнии. Он рано узнал это слово!

Сейчас революционную песню пела толпа крестьян…

Гриша загляделся на седую латышку. Она стояла, вскинув широко раскрытые глаза к небу.

Пастор захлопнул евангелие, поспешно пробрался сквозь толпу, исчез что-то уж очень скоро.

И тогда вышел вперед маленький старик с длинной бородой и серебряными кудрями, развернул черный платок, вынул скрипку и начал играть в лад песне.

Гриша узнал его. Это был Исаак.

А позади у сосны стояли без шапок Кирюшка и молодой латыш и тоже пели:

Слезами залит мир безбрежный,
Вся наша жизнь — тяжелый труд.
Но день настанет неизбежный —
Неумолимый грозный суд!

Они пели по-русски…

Гриша увидел влажные синие глаза Яна. Совершалось что-то необычайное.

— Для чего они собрались тут? — спросил он вполголоса Яна.

Тот ответил, как всегда, не сразу, подумав:

— Они клянутся.

— В чем?

— Они клянутся быть верными.

Песня становилась громче и как бы быстрей. И летела — все выше…

Над миром наше знамя веет…
Оно горит и ярко рдеет:
То наша кровь горит огнем,
То кровь работников на нем!

Так это лесные братья! А Кирюшка? И откуда тут столько женщин?

Женщины расступились, и Гриша увидел могилу. Это был горб рыжей глины. Две девушки подошли к могиле и положили на нее венки из лесных и полевых цветов — колокольчиков, ромашек, васильков. Толпа медленно рядами пошла с кладбища вниз по просеке.

У сосны по-прежнему стояли Кирюшка и молодой латыш. Они подождали, когда все вышли на просеку, и тогда латыш высоко поднял руку и сказал громким голосом:

— Друзья! Когда кончится лес, не идите рядами. Мы еще пойдем с вами тесными рядами, но не наступило это время.

Кирюшка схватил Гришу сзади за плечи:

— Ты мне еще не рассказал, как вы сюда попали.

— Мы… мы ушли.

— Да что ты! А я думал — уехали!

В это время к ним подошел Евлаша.

— Кого хоронили? — спросил он Кирюшку деловито и зорко оглядел его одежду.

На том все было поношенное, но очень ладное. Бережно залатанный пиджак он носил накинув на одно плечо, и в этом было даже что-то удалое. Из-под выцветшего картуза выбивались черные кудри. Мелкие рябинки на щеках не портили его, не на них хотелось глядеть. Смелые карие глаза, круглые, как у сокола, были всего заметней на Кирюшкином лице.

Гриша слыхал от деревенских ребят: в кулачном бою Кирюшка, несмотря на свою сухощавость, всегда бывал впереди.

Кирюшка поглядел внимательно на Евлампия и спросил Гришу:

— Это кто? Дружок твой?

— Лещова парнишка, прасола. Знаешь?

— А-а, — протянул Кирюшка и отвернулся, — знаю. Ну, вот что, ребята: похороны, ну они и есть похороны. Что про них толковать? День сегодня воскресный, веселый, птицы, и те радуются…

— Это латышские похороны, — проговорил Евлаша, оглядывая всех узенькими глазами.

— Да, видно, латышские, — согласился Кирюшка. — Я-то сюда попал ненароком. Как и вы, мимо шел. Мне похороны ни к чему, я и русских-то погребений не люблю.

Лес кончился. Открылось просторное овсяное поле. Вдали стлалась широкая лента большака, и там, подымая пыль, скакал верховой.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: