Очнувшись, Люба осторожно трогает руками полумрак вокруг себя, она находит песок, рассыпанный по невидимому полу, и еще маленький бумажный обрывок, вытертый подошвами проходивших здесь некогда людей. Наконец она отыскивает свою сумку, брошенную на пол, Наташина книга по-прежнему внутри, женщина не взяла ее, но это кажется Любе совершенно не существенным, она все еще удивлена, что осталась живой. Кое-как собравшись, Люба поднимается на ноги, но, спускаясь коротенькой лестницей к двери парадного, ей приходится держаться за перила, чтобы не упасть, сумка болтается в другой руке. Вслепую находя носками туфель ступеньки, она вдруг морщится и стонет от боли в животе, сильной и тупой, словно с разбегу налетела на кант железного стола, и что-то теплое вот потекло плохо чувствительным бедром, под платьем, это должна быть кровь, больше нечему. Люба останавливается на последней ступеньке, изо всех сил вцепившись в перила и закусив от боли губу, она закрывает глаза, голова кружится, и тогда она вспоминает, что с ней было там, подо льдом черной неосязаемой реки, и от этого воспоминания ей становится так гадко, так противно, что хочется вырвать себе мозги, для того, чтобы никогда больше об этом не вспомнить. Тот стыд, который она ощущает теперь, несовместим для Любы с продолжением ее существования, сколько будет она жить, столько будет он вместе с ней, стыд ужасный, неописуемый, лучше бы она не появлялась на свет, лучше бы ее не было совсем, никогда, лучше вечное молчание небытия, чем этот сатанинский позор, это проклятие на лице, потому что Люба уже поняла: с ней делали это и раньше, наверное, вот такова ее судьба — быть их жертвой.

Все так страшно, что она отказывается повторить это даже в своем воображении, остался только след, сжавшаяся боль в том самом месте; наверное, думает Люба, — а точно она ни за что не хочет знать, — наверное, это было похоже на изготовление чучела, которое набивают опилками, чтобы придать ему подобие жизни, наталкивают в него через такое место древесную пыль, старую крупу, землю, а потом зашивают, и по этому шву можно определить потом, что ты — чучело, а не живая, наверное, все примерно так и было, только она не успела еще это забыть, отделаться от ужаса своего происхождения, и потому из нее течет сейчас бесстыжая теплая кровь, и хочется исчезнуть, и не появляться больше сама перед собой.

Отрешенно возвращаясь дорогой самосвалов, — спящих сейчас в своих далеких солнечных загонах, где шевелятся ветром кусты, вода разлита на мокром песке, и рабочие моют на ночь машины из иссиня-черных шлангов, — Люба смотрит на солнце, приближающееся впереди к закрывшим горизонт оранжевым облакам, и слезы скатываются из ее глаз, Люба не заботится даже их вытирать, потому что ей все равно. С единственного уцелевшего при производственной дороге дерева уже облетела вся листва, обнажив гнездо омелы, кем-то построенное в удобном для покоя месте, у излучины ствола, может быть, там лежат яйца не-птиц, думает Люба, черные и пыльные, как каменный уголь.

Обезьяна торчит в том же месте, где они расстались, она стоит под забором, засунув руки в карманы красной курточки, фигурка ее кажется издали совсем маленькой и несчастной, на самом деле Люба понимает, что это просто ее собственная душа распространяет свое несчастье на весь окружающий мир. Порыв ветра поднимает со стройки тучу пыли и бросает ее через котлованы в сторону жилых массивов, по пути засоряя Любе волосы. Обезьяна отворачивает от колющего ветра лицо, терпеливо морщась, и Люба ощущает незнакомую теплоту к уродливому существу, которому, похоже, точно так же некуда идти, как и ей самой, мутная стена слез встает из глаз, Люба всхлипывает на ходу и прижимает к ним раскрытую, с бессильно согнутыми пальцами, ладонь.

Наташа и Ветка сидят уже на скамеечке возле пустого белого лотка, за которым никто не продает пирожков, молодая женщина в пестрой косынке катит навстречу солнцу белую коляску, словно пытается нагнать его по ту сторону неба и согреть алыми лучами, оживить своего мертворожденного, кленовые листья стремятся под скамеечку вслед за течением, как водяные цветы. Обезьяна уходит искать себе сигарет в обезлюдевших аллеях, а Люба садится рядом и кладет свою сумку Наташе на колени, прохладное небо дышит своим мертвенным огнем ей в лицо.

— Устала? — спрашивает Наташа, беря Любину руку своими теплыми пальцами.

— Я встретила ее там, — холодно произносит Люба. — Я с ней в лифте ехала. Она остановила время и, пока оно не шло, она сделала со мной… Я не хочу больше жить, — Люба снова ощутила приближение волны слез. — Она сделала со мной… — она резко поворачивается к Наташе, встречая ее широко раскрытые серые глаза. — Ты знала, что так будет!

Наташа отрицательно взматывает головой, в глазах ее тоже сверкают слезы.

— Прости, — тихо говорит она. Губы ее дрожат. — Ведь это было не сейчас.

— Я знаю, — Люба опускает голову и закрывается руками. Ее овсяные волосы свешиваются поверх пальцев. — Наташа, скажи: это больно — умереть? Мне так страшно, так страшно.

— Не надо, — Наташа обнимает Любу за плечи и прижимается лицом к ее волосам. — Пожалуйста. У меня совсем никого нет, кроме тебя. Мама… ты видела ее? Она мертва. Она уже давно мертва, еще прежде чем все… Ну я знаю, что тебе больно, плохо, но… с этим можно покончить, ты мне веришь, Любка?

— Нет. С этим нельзя покончить. Никогда, — спина Любы дрожит. — Мне кажется, это было раньше, чем я родилась.

— Пусть. Но это можно убить.

— Что?

— На краю бездны это можно убить, я точно знаю.

— На краю чего?

— Бездны. Не спрашивай меня, где это. Но мы найдем. Ты слышишь, Любка? Что может помешать нам, если проклятие хуже самой смерти?

Люба чует колючую полоску сигаретного дыма, это значит, что Обезьяна вернулась и села рядом. Выпрямившись, Люба убирает руки от лица, стараясь придать ему неподвижность. Но нижняя губа все равно бесконтрольно подергивается.

— Ну вот и хорошо, — Наташа отстраняется от Любы и роется в сумке. Нащупав книгу, она заглядывает внутрь, чтобы убедиться, что это действительно она. Обезьяна молча курит, скрестив ноги и сгорбившись, как щуплая старушка. Ирина по прозвищу Ветка разглядывает свои ногти.

— Так это была одна из них? — спрашивает Люба.

— Похоже, — отвечает Наташа и застегивает сумку на молнию. — Нам пора.

— Я думала, она… убьет.

— Они ищут меня, — тихо и уверенно говорит Наташа. — Может быть, они хотели, чтобы ты привела их ко мне.

Похолодев, Люба оглядывается по сторонам, боясь различить за яркой листвой кустов темный силуэт женщины из лифта. Наташа встает и делает шаг от скамейки, расправляя измятое еще в подвале платье. Люба встречает взгляд Ветки, вкрадчивый и глубокий, как вечерний ветер в ветвях плакучих ив. Последней остается сидеть Обезьяна, волчьего цвета дымок уносится от ее веснушчатого лица вдоль пустых скамеек, удивительно долго не растворяясь в темнеющем воздухе парка.

Вшивая живет за кожаной дверью на первом этаже кирпичного пятиэтажного дома, сырые стены которого меняют цвет вне зависимости от высоты, и в черной коже двери, оборванной возле глазка, тускло светятся старинные медные гвозди. В парадном пахнет пылью и кошачьим пометом, въевшимся в распоротые подушки дивана, что вывалены вдоль стены, а еще сырой штукатуркой и скисшим молоком, которое едят старики, оранжевое солнце просвечивает квадратное окошечко, лишенное стекла, и отпечаток его лежит на лестнице, как оброненный проходившей женщиной платок. Наташа стучит костяшкой пальца по глазку, потому что звонок не работает.

— Кто? — спрашивает наконец хриплый старушечий голос.

— Лариса Леопольдовна, — скребет ногтями по заскорузлой коже Наташа. — Мы к вам по делу. Мы от Виктории Владимировны.

— Отойдить подальше, — глухо хрипит Лариса Леопольдовна. — Я не вижу.

Наташа берет Любу за руку и они согласованно отступают от двери.

— Вы нас не знаете, Лариса Леопольдовна, — ласково поет Наташа. — Но у нас к вам важное дело.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: