Мой старший сын потерял ногу в Корее, а теперь покончил с собой, вероятно потому, что дела его были в отчаянном положении. Почему же он не написал мне?

Интересно, что Пэт ответила ему, когда он спросил, кто его отец и почему у него французская фамилия? Рано или поздно он должен был спросить ее об этом.

Может быть, она сказала ему, что я умер? Вряд ли. Он случайно мог оказаться в Париже, и здесь ему легко было бы навести справки. Он мог также обратиться во французское консульство.

Он никогда не давал мне знать о себе. Для него я не существовал, так же как и для его матери, до тех пор пока она не написала письмо, которое я держу сейчас в руках. Я исчез из их мира.

Я не испытываю угрызений совести. Я подавлен больше, чем мог бы ожидать, но не чувствую себя виноватым. Потому ли, что я решил стать эгоистом? Мы шли разными путями, и это они вычеркнули меня из своей жизни.

«Может быть, — продолжала Пэт, — ты им поможешь? Я понимаю, ты с ними даже не знаком, они для тебя чужие, но эти дети все-таки твои внуки…»

Я и этого не чувствую.

«Я знаю Элен. Она слишком горда, чтобы просить у тебя хоть что-нибудь, но я не представляю, как она рассчитывает выпутаться.

Я много раз принималась тебе писать, и каждый раз мне хотелось разорвать письмо.

Словно я протягиваю руку, как нищая. Мне стыдно. Ты не обязан мне отвечать, но я прошу у тебя как милости: сделай что-нибудь для Элен и ее детей…»

Я дочитал письмо. Остаются только эти слова над подписью!

«Искренне к тебе расположенная».

Этого я не ожидал. Она была моей женой. Пылкие и молодые, мы пережили безумные ночи в Нью-Йорке и Париже.

У нас был сын…

И в конце письма, написанного дрожащим почерком, она ставит самые банальные слова, которыми обычно заканчивают деловые послания.

«Искренне к тебе расположенная»!

Я смотрю на свои часы, они показывают половину десятого. В Нью-Йорке сейчас половина четвертого утра. Мне остается только ждать полудня, чтобы позвонить нашему поверенному Эдди Паркеру.

Мне некого оповещать. Мало кому известно, что у меня был сын в Соединенных Штатах. Только Жанна Лоран знает это: она даже была знакома с Пэт, как-то я угощал их обеих ужином.

Едва был оформлен развод, мы с Жанной поженились. Я стараюсь вспомнить, когда это было. Кажется, в 1928 году. Тогда я получил в свое распоряжение третий этаж дома и мансарды,Оставалось поставить мебель, хотя я хорошенько не знал, зачем столько комнат.

Нет, я назвал неверную дату. В 1928 году я познакомился с Жанной Лоран и только в 1930 на ней женился. Мне было тридцать шесть лет, а ей двадцать четыре. Она была очень умная, и широта ее знаний всегда меня удивляла. В то время она вела отдел кино в одной из газет.

Наш первый сын, Жак, появился в следующем году, потом, в 1933, родился второй, Жан-Люк.

Жанна продолжала работать и становилась все независимей, вращаясь среди более молодых и более интеллигентных людей, чем те, с которыми водил знакомство я.

Например, когда я купил виллу в трех километрах от Довиля, она не выразила никакого удовольствия.

— В сущности, ты ведь сноб, не так ли?

По-моему, я не сноб и никогда им не был. Благодаря чутью, необъяснимому для меня самого, я заработал много денег. Даже экономический спад в Америке в конце концов принес мне выгоду: я вовремя почувствовал его приближение и принял меры предосторожности.

Мне казалось естественным покупать беговых лошадей и держать конюшни в Мэзон-Лаффит. Я имел право сидеть на трибуне владельцев, в визитке и сером цилиндре.

Я не называю это снобизмом. Не считаю снобизмом и то, что крупно играл в частных клубах Довиля — просто игра меня забавляла.

Хотя, разумеется, мне не очень пристало все это. По традиции мне следовало бы продолжать дело отца, крупного маконского виноторговца. Я был старший сын, а фирма, основанная в 1812 году, из поколения в поколение переходила к старшему сыну.

Мы жили на набережной Ламартина, в большом буржуазном доме, от подвала до чердака пропитанном винным запахом. Мебель, старинная, но некрасивая, всегда была натерта воском, медная и оловянная посуда блестела.

Моя мать, в ситцевом переднике, командовала тремя служанками и часто сама хлопотала у плиты.

Как сейчас вижу белый фасад дома, который заново белили каждый год, темный кабинет отца, с окнами, выходившими во двор, загроможденный бочонками, и на винные склады.

Когда я переехал в Париж, мой брат Леон, тот, что моложе меня на три года, занял мое место, а сейчас во главе предприятия стоит его сын Жюльен, которому теперь, должно быть, немногим больше сорока. Только что, просматривая газеты в своем кабинете на третьем этаже, я чувствовал себя таким одиноким, но, прочтя это письмо, я вдруг обнаружил, что невидимые нити продолжают связывать меня со множеством людей.

Один из моих сыновей, старший, которого я, можно сказать, никогда не видел, повесился в каком-то гараже в Нью-Джерси!

Я вошел в кабинет директора Габильяра, и он нахмурился, заметив, как я озабочен:

— Плохие новости?

— Да. Умер мой сын.

— Который?

— Вы его не знали, он жил в Соединенных Штатах… Он повесился…

Я нарочно сказал это, чтобы поразить Габильяра.

— У вас есть домашний телефон Эдди Паркера?

Он нажал кнопку звонка, чтобы вызвать свою секретаршу, мадемуазель Соланж, которой я иногда диктую письма.

— У вас есть домашний телефон Эдди Паркера?

— Конечно. Сейчас принесу…

Пока она отсутствует, я продолжаю, как будто с вызовом:

— Моя первая жена в больнице…

— В Париже?

— В Нью-Йорке.

— Сколько ей лет?

— Шестьдесят два или шестьдесят три года.

— Серьезно больна?

— Должно быть, рак…

Я говорю спокойно, словно сообщаю факты. Однако в глубине души чувствую что-то вроде отчаяния.

Целый кусок моей жизни обрушился, провалился в какую-то трясину, и я был бессилен избежать этой катастрофы.

Когда секретарша возвращается и подает мне карточку с номером телефона, я говорю ей:

— Прошу вас, не уходите до двенадцати часов. Возможно, на несколько минут я опоздаю… Мне нужно поговорить с Эдди Паркером…

Я никогда не любил сам вызывать кого-нибудь по телефону. Точнее, это меня раздражает.

Когда мы разошлись с Жанной? Это было после войны, в 1945 году. Война еще больше отдалила нас друг от друга, потому что Жанна участвовала в Сопротивлении. Около трех лет я этого не знал и удивлялся, почему она так часто ездит в провинцию, несмотря на трудности, с которыми в то время были связаны всякие поездки, тем более что прежде она не любила путешествовать.

Однажды я увидел, как она поднимается в мансарду с пакетом в руках.

— Ты куда?

Она вздрогнула, но увиливать не стала.

— Подожди меня в кабинете. Я сейчас приду.

Она призналась мне во всем, в частности и в том, что два незнакомых мне человека уже несколько месяцев жили под моей крышей.

— Ты на меня сердишься?

— Нет.

Я говорил правду. Я был даже доволен, что она в Сопротивлении.

— Можно мне время от времени просить у тебя денег?

— Я с удовольствием буду давать…

Между нами уже не было любви, но осталось уважение и, по-моему, настоящая дружба.

Были ли у нее близкие отношения с кем-нибудь из товарищей по подпольной работе? Я не пытался это выяснить. Не задавал ей вопросов. И уверен, что она ответила бы мне без ложного стыда.

В то время почти все комнаты у нас были заняты. Моим сыновьям было пятнадцать и двенадцать лет. У нас служила гувернантка, очень высокого роста, на голову выше меня. Жанна взяла ее с собой, когда мы решили развестись.

Мы вернули друг другу свободу. Она опять стала носить девичью фамилию, которой всегда подписывала свои статьи, и поселилась в квартире на бульваре Распай.

Она и сейчас там живет. Туда я и позвонил ей, когда вернулся к себе в кабинет.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: