— Звездочка ты моя путеводная, — приговаривал он.

Пошел период долгого взаимопознавания — предпочтения, привычки… Какие-то отпали, вместо них появились новые… Разногласия — да, злость — нет, не было такого. Появилось доверие, а с ним бессловесные нескончаемые беседы, которые и служат опорой многолетней совместной жизни. Попытки поговорить о религии (как же они бесили ее мать!) не вызвали в нем интереса. К этому он был непробиваемо равнодушен — уж сколько на него давили соседи, всячески понуждали присоединиться к пастве, а не поддался, но если ей захочется… пожалуйста, почему нет? Несколько раз Ребекка к ним сходила, но от дальнейшего слияния с общиной предпочла воздержаться, и он не скрывал, что доволен ее решением. В итоге изучили друг друга досконально, да и зажили малым своим мирком, переплетясь и корнями, и ветвием. Извне никто им не был нужен. Или так им казалось. Потому что ведь будут же дети! И они были. Родила Патрицию, затем сына. Да и потом рожала, каждый раз забывая, что предыдущий так грудничком ведь и помер. Забывая про то, как капает с грудей, как запекаются, пухнут и болят соски — сорочку не наденешь! А главное, забывая, как короток может быть путь от колыбели к могиле.
Сыновья умирали, а годы шли, и Джекоб постепенно убедился, что фермой выжить можно, но в люди не выбьешься. Стал больше торговать, мотаться в разъездах. Зато когда возвращался — вот было радости! Опять же новости привозил, рассказывал о всяких диковинах и напастях: какой гнев, бой и погром пошел, когда в городе среди бела дня воин тамошнего племени застрелил проезжавшего мимо пастора — прямо на скаку с лошади сшиб; какие шелка появились в лавке — всех цветов радуги, таких и в природе-то не сыщешь; как поймали пирата, привязали к колоде и тащили на виселицу, а он ругательски ругал палачей на трех языках; как мяснику задали плетей за торговлю заразным мясом; как в воскресенье целый день лило без передышки, а на клиросе поют, и сквозь шум дождя издали это было нечто замогильное. Рассказы о его странствиях она слушала с удовольствием, но они и тревожили ее, бередили ощущение неустроенности здешней жизни, полной опасностей, защитой от которых у нее он один. Если помощницы, которых он вдруг иногда привозил ей, были молоды и неумелы, то подарками просто забаловал. Привез новый хороший разделочный нож, лошадь-качалку для Патриции… Какое-то время спустя она стала замечать, что рассказов становится все меньше, а подарков больше, да уже и не только хозяйственную утварь везет, а нечто, прямо скажем, эдакое. Серебряный чайный сервиз, например (который тут же спрятали с глаз подальше); хрупкий фарфоровый ночной горшок, которому по простоте обхождения быстренько отколотили край; и, наоборот, тяжелую, мощную расческу для волос — а ведь он их только и видел, что в постели. То шляпку, то чудные кружавчики. Шелковой ткани аж четыре ярда! Держа, как положено, язык за зубами, Ребекка только смотрела да улыбалась. Когда наконец осмелилась спросить, откуда деньги, он ответил: кое-что новенькое провернулось— и вручил зеркальце в серебряной оправе. Уже тогда, по одному тому, как хитро он повел глазом, распаковывая эти подарки, к хозяйству-то уж вовсе неприкладные, она должна была предвидеть, что однажды — и очень, наверное, скоро — прибудут наемные мужики помогать ему с вырубкой леса и раскорчевкой широченной плеши на взгорке. Новую хоромину учиняет строить! Да не хоромину, а каменные палаты, какие и не фермеру к лицу, и не торговцу даже, а прямо что высокородному сквайру!
Ведь мы обыкновенные, простые люди, — подумала она. — Жили себе тихо-мирно в таком краю, где этого не токмо что довольно, где это почитается чуть ли не за доблесть геройскую!

— Не надо нам новый дом! — набралась смелости высказать она. — А уж такой-то огромённый тем более! — При этом она брила его, заканчивала.

— Надо, не надо — э-эх, жена! Да разве в этом дело!

— А в чем же, святый боже? — Ребекка отерла лезвие от последнего шмата пены.

— Мужчина — это то, что он после себя оставит.

— Джекоб, мужчина — это его доброе имя, не больше и не меньше.

— Ты не понимаешь. — Он взял из ее рук холстинку, вытер подбородок. — Я его выстрою, я должен его выстроить!

С этого и пошло. Мужики с тачками, кузнец с горном, штабеля бревен, канаты с полиспастами, котлы с варом, молоты и ручники, парные упряжки лошадей, одна из которых как раз и саданула его дочери копытом в темя. Горячка строительства так его захватила, что он не заметил настоящей горячки, а она взяла да и свела его в могилу. А как только хворь свалила его, об этом прослышали баптисты и сразу запретили кому бы то ни было с фермы — особенно Горемыке — подходить к ним на пушечный выстрел. Разошлись работники, увели лошадей, унесли инструмент. Кузнеца-то давно уж не было, осталось железное кружево, сияло и красовалось — райские врата, да и только. Муж приказал, Ребекка без отказа — позвала женщин, насилу вместе подняли, переложили его с постели на одеяло. Все это время он хрипел: скорей, скорей! Совсем расслаб, не мог им поспособствовать нисколько, лежал бревно бревном, еще не мертвый, а уже сделался мертвым грузом. Несли под холодным весенним дождем. Юбки волочились по грязи, платки сбились, чепцы на головах промокли и волосы под ними тоже. В воротах возникла заминка. Пришлось положить его в грязь и вдвоем дергать — одна щеколду, другая нижний шкворень, чтобы развести створки, да потом еще дверь дома отпирать. Дождь хлестал ему прямо в лицо, Ребекка наклонилась, заслоняя собой. Выискав самый сухой кусочек нижней юбки, стала осторожно промокать ему лоб и щеки, стараясь не бередить язвенных мест. Наконец процессия тяжко вдвинулась в сени, потом в зал, и там его опустили — подальше от дождя, заливающего в пустые проемы окон. Ребекка встала на колени, склонилась к нему, спросила: ну как ты там, сидра хочешь? Его губы шевельнулись, но ответа не было. Тут он вдруг взглядом повел в сторону, словно увидел что-то или кого-то за ее плечом, зрачки поплыли вбок и остановились, да так и замерли вплоть до того момента, когда она решилась ему прикрыть глаза. Вчетвером — сама она, Лина, Горемыка и Флоренс — сидели на досках пола. Каждой казалось, что остальные плачут, но то могли быть и капли дождя на щеках.
Что она может заразиться, Ребекка не верила. Даже когда в Лондоне всех косила чума, ни родители, ни кто-либо из ее родственников не умер. Они потом хвастали — дескать, ни у кого из них дверь не опоганили красным крестом , — хотя видеть видели всякое: и как собак убивали сотнями note 5 , и как по улицам глашатай ходил, выкликая: выносите трупы! выносите трупы! — а уж трупы мимо возили полными телегами, нагруженными до скрипа осей. Но вот она уплыла в новый чистый мир, в благоухающую свежестью Новую Англию, вышла замуж за рослого, крепкого мужчину, а он возьми да и помри вдруг; тут и она свалилась; кругом весна, все оживает, а она как Иов на огноище — будто в насмешку. Вот черт-то побрал! Это было излюбленное восклицание ее подружки карманницы в те моменты, когда на корабле в качку всех валяло и бросало друг на друга.

— Богохульствуешь! — пеняла ей Элизбет.

— Истинно говорю! — упорствовала Доротея.

А вот и они, легки на помине: в дверях помаячили, да и примостились с краешку ее одра.

— А я померла уже, — сказала Джудит. — И ничего страшного.

— Не говори ей об этом. Ужас какой!

— Да что вы ее слушаете? Она теперь знаете кто? Жена пастора!

— Щас чайку попьем! Чу-удненько!

— А я за моряка вышла, так что все время одна.

— Зато уж денежки гребет, мужу помогает. На приволье-то! Спросите ее как.

— Тсс! Это же против закона!

— Конечно, но если бы такого никто не делал, то и закон не надо было бы сочинять.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: