Кларье даже не пытается скрыть свое искреннее восхищение представшим его глазам зрелищем.
— Я, конечно, много раз слышал про бонсаи, но никогда не видел их близко. Поразительно!
— Его высота четырнадцать сантиметров, — уточняет Патрик. — Полюбуйтесь-ка этим крошечным и искривленным, будто судорогой, стволом. Но как изящно в целом смотрится дерево. Разве это не напоминает опоэтизированный символ боли? Она будет довольна.
— Кто она?
— Мод. Это для нее подарок. Ума не приложу, где их достает Марсель, наш ночной сторож, но он их приносит постоянно. У нее уже немало собралось: и сосны, и кедры, и клены — целый карликовый лес, ему-то она и посвящает почти все свое свободное время. Ей бы следовало завести собаку, кошку или птицу. Так нет тебе! Лес ей оказался милей.
— Но почему все-таки бонсаи?
— Да потому, что, несмотря на всю красоту и очарование их ствола, веток и листьев, они являются калеками. Она сама так мне однажды и сказала: «Я тоже бонсаи». Забавно, да?
Мелвилль внимательно наблюдает за Кларье. Чуть что, малейшая бестактность, и он вышвырнет его вон из комнаты. Но Кларье вовсе не собирается нарушать молчание какой-нибудь неуместной банальностью. И молча любуется крошечным можжевельником, находящимся у него на коленях, наподобие нежного и доверчивого животного.
— Понятно! — шепчет он, осторожно проводя пальцем по верхушке бонсаи.
И снова тишина. Однако серьезное выражение не способно долго удерживаться на подвижном лице доктора.
— Не поговорить ли нам об анонимных письмах? — предлагает он и медленно, стараясь не касаться веток дерева, поднимает коробку и ставит ее на стол.
«Ну и стол! — думает Кларье. — Даже лотки букинистов не так завалены книгами!»
— Сейчас, непременно. Мне бы только хотелось вначале, если позволите, задать еще один вопрос. Как отец девушки относится к вашим с ней отношениям?
— Мне не нравится ни форма вопроса, ни его содержание! — рубит в ответ Патрик. — В любовницах я ее не держу, вот и весь мой сказ. Удовлетворены?
Кларье кидает взгляд на часы:
— Скоро четыре. А я еще не закончил осмотр клиники. У вас не найдется времени пройтись со мной? Мне хотелось бы посетить ту часть здания, которую вы здесь называете «отделение Уходящих». И напоследок поговорить с Антуаном, вашим пациентом.
— Он не сможет поговорить с вами. Второй день как голодает в знак протеста. И сейчас находится под капельницей. Если желаете, я сам вам расскажу о нем и о его паранойе. — Мелвилль весело смеется и добавляет: — У него, можете не сомневаться, полным-полно своих навязчивых идей и фантазмов. Ну что же, в таком случае нам пора! Мне еще нужно заскочить к Мод и вручить ей подарок.
Хотя доктор уже стоит в дверях и ждет Кларье, тот медлит. Вновь и вновь осматривая комнату, он пытается объяснить самому себе непонятное чувство внутреннего дискомфорта, которое ощущает. В царящем здесь беспорядке явно прослеживается рука режиссера, как если бы этот странный парень сознательно стремился шокировать окружающих его людей. И что? Не он ли написал анонимные письма? Почему бы, собственно, и нет?
— Вы не ответили на мой вопрос! Как относится доктор Кэррингтон…
— А что он? Ему нет дела ни до чего, окромя своих железяк. Считайте, полная свобода. Ну вы идете?
В коридоре им попадается навстречу служащий, толкающий перед собой тележку с колесами на толстых резиновых шинах. Сверху, на подносе, высится гора поджаренных хлебцев. Мелвилль обменивается со служащим едва заметным кивком головы. Кларье все больше и больше начинает казаться, что он попал в какую-нибудь роскошную гостиницу. Кабина лифта, в который они сели, оказалась обшита деревянными панелями сочного медового цвета.
— Отсюда можно спуститься в подземный паркинг или подняться на второй этаж к Уходящим, — объясняет Патрик.
— Музыка играет, — удивляется Кларье, выходя из лифта.
— А почему бы и нет! В нашей клинике всегда стараются исполнить последнее желание тех, кому предстоит скоро умереть. Благодаря хитроумным смесям доктора Аргу, они больше не чувствуют физических страданий и в полной мере наслаждаются последними часами жизни. Одним хочется послушать музыку. Другие читают. Третьи просят позвать священника. У большинства из них рядом находится близкий им человек. Но все проходит тихо, благопристойно. Мы стараемся любой ценой избежать волнений, так как именно они пробуждают боль.
Патрик останавливается и удерживает Кларье за рукав.
— Вы знаете, комиссар, в чем заключается новизна нашего лечебного заведения? В том, что со смерти снимается всякий налет драматизма. Ибо смерть — событие хотя важное и серьезное, но, увы, каждодневное! И последний час жизни человека ничем не отличается от остальных. Мир остается неизменным. Жизнь продолжается. Понимаете?
— Да, — соглашается Кларье. — Кажется, я начинаю понимать.
Они уже собрались идти дальше, как вдруг одна из дверей распахнулась, и в коридор вышла девушка. В голубой блузе и серой юбке. Коротко подстриженные волосы. Ни платка, ни чепчика. На вид лет двадцать пять, не больше.
— И как он там? — по-свойски обращается к ней Патрик.
— По-прежнему. Держится, но опять подступают боли. Я дала ему лишнюю ложку.
Патрик знакомит их:
— Эвелин, одна из наших трех медсестер. Комиссар Кларье. Знакомится с нашим заведением и, похоже, не без некоторого удивления, не так ли?
— Да, вы вправе такое сказать! Я бы лишь добавил: и с восхищением. Можно ли узнать, в чем заключается ваша работа?
— О! Да разве эта работа! — протестует Эвелин. — От нас требуется лишь присутствие. Нужно находиться в палате больного, все время разговаривать, слушать и, если надо, смеяться. А главное: никаких слез!
— Наши больные, — говорит Патрик, — как бы застыли в равновесии над пропастью. Смерть — это пустота под ногами. А агония, настоящая агония, медленная, напоминает подъем на гору. Карабкайся и ни в коем случае не оглядывайся назад. Только и всего. Умирающий не должен никогда оставаться один. После того как снимается боль, ему остается сделать один-единственный шаг, и он уже по ту сторону добра и зла.
— Это не совсем верно, — поправляет его медсестра. — Нередко ты начинаешь любить человека, за которым ухаживаешь. И очень важно следить за тем, чтобы тот не догадался о твоих симпатиях к нему. Стоит только больному произнести: «Вы напоминаете мне дочь!» — как все идет шиворот-навыворот! Все чувства, что находятся как бы на поверхности твоего сознания, мгновенно пробуждаются и начинают бунтовать! Как вам это лучше объяснить? Здесь, в клинике, мы в первую очередь стараемся обезличить смерть. Если человек постепенно соглашается с мыслью, что он уже никто, его уход из жизни протекает спокойно. Я говорю глупости, да, доктор?
— Вовсе нет! — Патрик поворачивается к Кларье: — По настоянию Кэррингтона я провожу занятия с нашими медсестрами. Учеба им дается нелегко, ведь необходимо овладеть целой системой психологических приемов. Нечто вроде ментальных поз, напоминающих технику обучения родам без боли. А давайте-ка прямо сейчас заглянем к Антуану. Мда, этого старика простачком никак не назовешь! Вы еще не окосели окончательно от всего увиденного и услышанного? Если я попробую объяснить, в чем состоит суть моей методики, не пошлете меня куда-нибудь подальше?
— Я хваткий. Пойму.
— Хорошо! Тогда пошли, нам туда!
— Э, погодите-ка, не спешите! Вы мне лучше, не откладывая на потом, расскажите о вашей методике. Только, пожалуйста, попроще и пояснее. Что означают слова Эвелин: уход из жизни протекает спокойно, если у больного возникает чувство, что он никто? Это нечто из области буддизма?
Патрик искренне смеется:
— Обыкновенный здравый смысл! Впрочем, нет. Скорее психология пожирателя журнального чтива. Зато действует безотказно! Посудите сами, комиссар, для нас, психиатров, самый злейший враг — жалость. Вы не отыщете в клинике ни одного больного, который бы не испытывал к себе величайшего чувства жалости. Возьмите, скажем, того же Антуана, — мы пришли, нам сюда, — бедняга собрал по частям образ согрешившего человека. Следите за его рассуждением: да, я виновен в случившемся, но ведь я отнюдь не злодей. А почему тогда никто не проявит ко мне жалости? Разве не очевидно, что все затаили злобу на меня? И так далее и тому подобное. Благодаря чувству жалости к самому себе, которое постоянно живет в его душе, мой пациент и осознает себя личностью, он есть кто-то вполне определенный, способный противопоставить себя другим людям. При этом он одновременно любит и ненавидит то, что вменяет сам себе в вину. Он — Антуан, человек, от которого все бегут, как от чумного. Он — преступник. Если ему достает воображения, он — проклятый всеми Иуда. А теперь представьте себе, что вы его лечащий врач, и скажите мне: как разбить этот панцирь лжи, созданный гордостью и страхом… Так-то вот! А ведь вам во что бы то ни стало необходимо достучаться до бедной страдающей души. Он должен внять голосу, который скажет ему: «Антуан, ты всего лишь жалкий маленький человек, точно такой же, как и я, такой же, как и все остальные. Все мы едины, и все мы толпа!» Вам теперь все понятно, комиссар?