Михаил Алексеев
ХОРОШИЕ МОИ ЛЮДИ…
Документальные новеллы
КАЛМЫКОВКА
«В ознаменование нашего пребывания в деревне Калмыковка,
Кировоградской области, 2-й Украинский фронт.
Прежде чем поведать читателям, что означает сей эпиграф, я хотел бы сообщить нижеследующее.
Совсем недавно вышла моя небольшая книжка «Автобиография моего блокнота». Весьма скромная по размеру, непритязательная по содержанию, для меня она чрезвычайно дорога, потому что в ней документально зафиксирована часть пережитого и, увы, уже неповторимого. В предисловии я, между прочим, писал:
«У всякого уважающего себя и свое ремесло журналиста всегда при себе должен быть блокнот. Иные именуют эту измочаленную до полусмерти книжицу громко: „Моя творческая лаборатория“. Первую половину войны я не был журналистом и потому не нуждался в такой „лаборатории“. Необходимость в ней появилась лишь в июле сорок третьего года, когда совершенно неожиданно из артиллерийской батареи меня направили в „дивизионку“— крошечную газетку с воинственно внушительным названием „Советский богатырь“.
В ту пору я был моложе ровно на двадцать лет. Об этом думается с вполне понятной грустинкой, но что поделаешь! В данном случае имеется в виду совсем иное: очевидно, у двадцатитрехлетнего человека одно восприятие событий, у сорокатрехлетнего — совершенно другое. К тому же тогда ты видел только то, что видел, и видел все так, как было. Теперь же приходится вспоминать. А память, как известно, особа хоть и цепкая, все же не настолько надежная, чтобы мы могли довериться ей вполне.
Вот почему, принимаясь за эту книжку, я несколько дней потратил на то, чтобы разыскать блокнот, сослуживший мне добрую службу в работе над романом „Солдаты“.
Записи в блокноте, естественно, короткие. Немногое могли бы рассказать они стороннему человеку, которому бы вздумалось полистать блокнот. Но для автора эти торопливо, впопыхах брошенные два-три слова и есть тот самый толчок, который заставляет бешено работать вашу память и воскрешать тот или иной эпизод в полном и неповторимом его объеме».
Блокнот этот соорудил и подарил мне ответственный секретарь «Советского богатыря» Андрей Дубицкий, ныне здравствующий журналист из Целинограда, человек на редкость язвительный и на редкость же принципиальный и честный, — впрочем, о нем я достаточно подробно рассказал в документальной повести «Дивизионка». Дубицкий не случайно избрал деревню Калмыковку, чтобы подарить мне такое сокровище, каким является для журналиста блокнот. Именно в Калмыковке произошло событие, потрясшее «хозяйство имени первопечатника Ивана Федорова», как в шутку мы прозвали свою редакцию.
Разместились мы там, как обычно, в одном дворе. Печатная машина — в полуторке, а мы сами — в избе, вместе с ее хозяевами. У хозяев было два сына: старшему лет пятнадцать, младшему — десять. Младший— любимец матери и отца.
Однажды под вечер я возвращался из штаба армии, везя на подводе рулон бумаги. Повстречался с легковой машиной, ехавшей из Калмыковки. Увидел в ней начальника политотдела, прислонившегося головой к шоферу. «Уж не пьян ли полковник?» — мелькнула недобрая мысль. Однако вскоре все разъяснилось. Оказывается, на Калмыковку немцы совершили массированный налет и основательно разбомбили ее. Начподив был сильно контужен, и теперь его повезли в армейский госпиталь.
Пострадало и наше обычно веселое хозяйство. Хата сгорела. Хозяева ходили по двору как неприкаянные. Младший сын ревел. Старший молча, как делал все свои дела, отбирал среди обгоревших стропил которые покрепче и складывал их в одном месте. Только тихо и сердито посапывал.
Потом он оставил свои дела и совершенно неожиданно для всех нас спросил, обращаясь к Дубицкому, которого успел полюбить:
— А газета выйдет?
— Не выйдет, — ответил Андрей.
— Чому ж вона не выйдет?
— Разбило осколком печатную машину.
Никогда прежде я не видел, чтобы лицо хлопчика так мрачнело.
— А как же… як же… зараз? — растерянно пробормотал он.
— Попробуем починить, — сказал Андрей неуверенно.
Решили командировать меня в армейскую артмастерскую, что находилась в только что освобожденном нами Кировограде.
Иван — так звали старшего хлопца — попросил:
— Возьмите и меня с собою.
Снабдили его бумагой, из которой следовало, что он наш сотрудник, и мы отправились.
Ехал я в мастерскую с большим сомнением: до нашей ли машины будет артиллерийским мастерам, когда так много поврежденных орудий, автоматов и пулеметов? Но я ошибся. К приятному моему удивлению, два самых лучших мастера, не дожидаясь указания начальников, отложили все свои дела и двое суток кряду, без смены и почти без отдыха, мудровали над старой «американкой». Иван помогал им, так ни разу и не прикорнув за эти двое суток.
А на третий день, когда вновь вышел в свет наш «Богатырь», Иван схватил несколько свежих номеров и обежал с ними всю Калмыковку.
Андрей же Дубицкий, счастливый настолько, что не шпынял нас своими ядовитыми словесами, меня, видно, в знак особого расположения, одарил блокнотом с надписью, взятой в эпиграф этой заметки.
Почему вспомнился мне этот эпизод ныне, спустя так много времени? Вероятно, были ведь и другие, более яркие и более важные эпизоды?..
Конечно, были. Но то, как трудились артиллерийские мастера, восстанавливая нашу печатную машину, и как волновался далекий от журналистики украинский паренек в ожидании свежего газетного листа, показалось мне исполненным большого смысла.
Вот, собственно, и все.
ЛИСА
Ее поднял из пожухлого бурьяна августовским летом 1942 года непривычный гром — сухой, без радующей слух и обоняние свежести, пахнувший прямо в ноздри нестерпимо вонючим дыханием, вызвавший у земли лихорадочную дрожь. Лиса, хитрая и осмотрительная при всех превратностях звериной своей судьбы, на этот раз подскочила и понеслась куда глаза глядят, лишь бы оказаться подальше от этого грома, от этой вони, в одно мгновение уничтожившей все другие запахи степи: и горько-полынный, и душно-горьковатый от засохшего осота, и терпкий — от чебреца, и сладостно-грустный — от повянувшего бессмертника, и кислый, манящий — от притаившейся где-то поблизости куропатки или же стрепета. Облинявшая за лето, жутко некрасивая, с голым длинным хвостом, только на конце сохранившим клок спутанной репейником шерсти, она скакала и скакала, пока не оказалась на вспаханном под пары поле, где и увидели ее солдаты, отходившие от Абганерово к Сталинграду. Казалось бы, им не до лисы. Измотанные до последней степени страшными боями, потерявшие в этих боях очень многих своих товарищей, обстреливаемые буквально со всех сторон, они все вдруг радостно заорали:
— Лиса! Лиса!
И залюлюкали, и затикали, хохоча и хлопая в ладоши, как это всегда бывает с людьми, когда в поле их зрения попадет зверь и когда в отношении этого зверя у людей нет недобрых намерений. Один из бойцов, впрочем, встал вдруг на колено, изловчился, вскинул винтовку и начал было целиться в лису, но на него закричали, заматерились — и теперь уж не беззлобно, а с какой-то яростью, сердито, свирепо:
— Отставить, Колупаев!
Колупаев приподнялся, конфузливо и виновато оглядываясь. А лиса, подстегнутая и этими криками, и разорвавшимся поблизости снарядом, наддала, а вскоре и вовсе скрылась в балке, каких так много в донских степях.
Месяцем позже, пробираясь по-пластунски на свою огневую позицию, выбранную им на «ничьей земле», снайпер Колупаев увидал лису. Она была убита недавно — еще не совсем остыла кровь на кончике длинного, высунутого языка, еще не совсем погас свет в дремущем прижмуре ее глаз.