Но что объяснить? Как вывернуть перед сестрой свое сердце, когда ему самому страшно заглянуть в него?
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Мост за Нижнюю Синельгу наконец-то сделали. Капитально. Из добротного соснового бруса, еще свежего, не успевшего потемнеть, на высоких быках, с железными ледорезами – никакой паводок не своротит.
Но куда девалась Марьюша? Где знаменитые марьюшские луга?
Бывало, из ельника выйдешь – море травяное без конца без края и ветер волнами ходит по тому морю. А сейчас Петр водил глазами в одну сторону, в другую и ничего не видел, кроме кустарника. Все заросло. Прежние просторы да ширь оставались лишь в небе. И там, в сияющей голубизне, на головокружительных высотах, совсем как прежде, ходил коршун. Величаво, по своим извечным птичьим законам, без всякой земной суеты и спешки.
Мотаниху – старую, доколхозных времен избушку, которую Петр знал с малых лет, – он едва и разыскал в этом царстве ольхи, березы и ивняка. Да и то с помощью Лыска – тот вдруг с лаем выскочил из кустарника.
Михаил – он обедал – до того удивился, что даже привстал:
– Ты? Какими ветрами?
– Хочу внести свой вклад в подъем сельского хозяйства.
Шутка была принята, а о том, что они еще позавчера едва не разодрались, виду не подали друг другу.
Петр, сбросив с себя рюкзак, первым делом подал брату письмо от дочерей.
– Давай-давай! Почитаем… "Здравствуй, папа…" Так, это ясно. Во! Михаил поднял палец, и улыбка во всю ряху. – "Тетя Таня нас встретила на аэродроме на машине…" Н-да, можно, думаю, так ездить в столицу нашей родины… "А завтра, папа, мы с тетей Таней пойдем в театр…"
Письмо было коротенькое, на одном листке из школьной тетрадки, и Михаил с сожалением отложил его в сторону, затем снова требовательный взгляд: еще что скажешь?
Петр не сразу сказал:
– Сестру в сельсовет вызывали… Анна Яковлева заявление подала. Требует раздела ставровского дома, поскольку у нее сын от Егорши…
Михаил молча допил чай, встал.
– Ну, это меня не касается.
– Почему не касается? О ком я говорю? О сестре, нет?
– Нету у меня сестры! Сколько раз одно и то же талдычить?
Михаил схватил стоявшую у стены избы косу-литовку, сунул за голенище кирзового сапога брусок в черемуховой обвязке, пошел. Но вдруг круто обернулся, заорал благим матом:
– Ты племянника сколько раз в жизни видел? "Здравствуй, Вася, и прощай…" А я вот с эдаких пор, с эдаких пор его на своих руках… В шесть лет на сенокос повез… – И тут Михаил вдруг всхлипнул.
Петр отвернулся. Он в жизни своей не видел плачущим старшего брата.
И вскоре все, все стало так, как было прежде, как двадцать пять лет назад. Михаил – злость из себя выметывал – махал косой, ничего не видя и не слыша вокруг. А он, совсем-совсем как в детстве, старался угодить ему работой.
Петру не привыкать было к косьбе. Редкое лето не посылали его в подшефный колхоз от завода, и по сравнению с другими – нечего прибедняться он был на все руки, его так и называли на заводе "наш колхозник", но что такое тамошняя косьба? Гимнастика на вольном воздухе, упражнение с палкой среди благоухающих цветов.
А тут… А тут не человек – бык, танк прет впереди тебя! Без передышки, без роздыху.
Петр ругал, пушил себя: зачем ему это? Зачем устраивать добровольную каторгу? Ведь глупо же это, чистейший вздор – тягаться жеребенку с конем-ломовиком!
Да, да! Природа добрую половину того материала, который был отпущен на ихнюю семью, ухлопала на Михаила… Но какой-то бес вселился в него. Не отстать! Сдохнуть, а не отстать!
В пятидесятом году они с Григорием, два глупеньких желторотых дурачка, дали тягу из ФЗУ. За четыреста верст. Чтобы посмотреть на щенка, на песика, которого завел дома Михаил, – Татьяна только и писала в письмах об этом песике.
До райцентра добрались хорошо. На пароходе. Зайцами. А от райцентра сорок верст пришлось топать на своих. И вот когда дотащились до Нижней Синельги, свалились. У самого моста. До того выбились из сил (за весь день несколько репок съели), даже на мост заползти не смогли – прямо на мокрую землю пали. Помогли им телеграфные столбы. Как-то все-таки поднялись они на ноги, захватились за руки и побрели, цепляясь глазами за белевшие в осенней темноте новехонькие, недавно поставленные столбы вдоль дороги.
И вот Петр вспомнил сейчас этот свой крестный путь в осенней ночи и обоими глазами вцепился в кумачово-красную, колесом выгнутую шею брата.
Пот заливал ему глаза, временами шея брата уплывала, будто ныряла в воду, в красный туман, но, как только проходило это полуобморочное состояние, он опять вскакивал глазами на крутой загривок брата…
Михаил первый опомнился:
– Ну и дурак же ты, Петруха, а еще институт кончал! Так ведь недолго и копыта откинуть. Я – что! Мне все едино: хоть с косой, хоть без косы по лугу расхаживать.
Петр не мог говорить. Он еле-еле доволок ноги до тенистой березы, под которой расположился на перекур Михаил.
Сладко опахнуло папиросным дымком, мокрая, разгоряченная спина просто прилипла к прохладному стволу березы. Голос брата благостно рокотал под самым ухом…
Проснулся он от суматошного крика:
– Петро, Петро, вставай! Проспали мы с тобой, парень!
И Петр попервости так было и подумал: проспали. А потом, поднимаясь на ноги, глянул случайно влево, туда, где только что сидел брат, и три папиросных окурка насчитал на примятой траве.
Кровь кинулась ему в лицо, и он вдруг почувствовал себя совсем-совсем маленьким, беспомощным ребятенком, которого по-прежнему опекает и выручает на каждом шагу старший брат.
Косить стало легче. Ветерок заходил по лугу. Начало перекрывать солнце.
– Может, к избе пойдешь але по Марьюше пройдешься? – то и дело, оглядываясь назад, говорил Михаил и при этом широко, по-доброму скалил свой белый зубастый рот, ярко сверкающий на солнце. – Экзамен сдал – чего еще?
Не ругали Пряслиных за работу. И в ФЗУ, и в армии, и в институте, и на заводе – везде Петр получал благодарности да грамоты. И все-таки – вот какая власть была над ним старшего брата – ни одна премия, ни одна награда не доставила ему столько радости, столько счастья, как эта нынешняя, скупо, как бы между прочим брошенная похвала.