Зато уж вечером, когда она добралась до управляющего, взяла его в работу. Разговаривала – стены конторские тряслись. Водовоза постоянного раз. Для травы специальную машину – два. И чтобы завтра же был загон возле телятника, а то ведь это ужас – телята все лето взаперти. Как в душегубке задыхаются.
И загон назавтра сделали – долго ли вкопать готовые, отлитые из цемента колья да натянуть в три ряда проволоку? И был праздник у телят: первый раз в своей жизни вышли на волю, первый раз на своем веку – увидели солнышко. И Лиза глядела-глядела на разыгравшихся от радости телят да вдруг и расплакалась:
– Ох, ребята, ребята… (Все тут были, все притащились в этот вечер на телятник: Петр, Григорий, Анка с малышами.) Мы вот с вами о телятах хлопочем, скотину из заключения вывели, а где Федор-то наш? Где он-то теперь, бедный?
Григорий – близко, как у нее, слезы – завсхлипывал, а Петр закаменел, слова не нашлось для брата. И она не осуждала его.
Хуже врага, хуже всякой чумы был для ихней семьи Федор. Они, Пряслины, все от мала до велика голодали, последней крохой делились друг с другом, а этот никого и ничего не хотел знать, из горла кусок рвал.
Но пока был дома Михаил, кое-как еще можно было жить. А взяли Михаила в армию – и хоть караул кричи, каждый день жалобы: там у ребятишек хлеб отнял, там у старухи деньги выкрал, там амбар обчистил… А потом надоело, видно, по мелочам промышлять – в склад у реки залез. И тут даже у нее, у Лизы, лопнуло терпенье: судите, хоть в кандалы закуйте дьявола, раз человеком не хочет быть.
С этого времени Федор и пошел по тюрьмам да колониям. И напрасно братья и сестры пытались образумить его: на письма не отвечал, на свидания, когда приезжали к нему, не выходил.
И в конце концов Михаил сказал: хватит больше кланяться! Будем считать, что не было у нас брата. В дурном сне приснился…
На другой день за завтраком Лиза опять завела разговор о Федоре – она всю ночь не спала, всю ночь продумала о его злосчастной судьбе:
– Петя, а я ведь насчет Федора писала…
– Чего писала?
– Письмо. Самому главному начальству в Москву. Как-то ночью о Первом мае приснился мне сон – ужасти что за сон. Стою это я у Дуниной ямы, а в яме-то кто? Наш Федор. Ребенок. Барахтается, из последних сил выбивается, к берегу хочет попасть. И вот что, ты думаешь, я делаю? – Лиза тяжело перевела дух. – Отталкиваю, не даю ему на берег выдти. Ей-богу! Я проснулась уревелась. Думаю, да что я за зверь такой – брата родного топлю? Вот тогда я и накатала письмо. Все описала – где чернилом, где слезой. Как в войну жили, как голодали, как робили… Говорю, помогите человеку встать на ноги. Хоть не ради его самого, дак ради отца, убитого на войне, ради мамы-покойницы, которая ведь высохла по нему, глаза проплакала… А потом как-то разговорилась с Анфисой Петровной: не так, говорит, ноне делают. Надоть, говорит, бумагу писать, а не письмо. Надоть, говорит, через прокурора, по всем чтобы законам было…
Петр старательно дожевал кашу, совсем как в детстве облизал ложку, встал. И не велик, не тяжел был человек, разве сравнишь с Михаилом, а заходил по избе – половицы в дрожь.
– Давай, сестра, договоримся раз и навсегда: чтобы об этом бандите больше ни слова.
– Да пошто ты так-то, Петя? Кому бандит, а нам брат.
– Брат? А ты забыла, сколько мы беды с этим братом хлебнули? Корову из-за него продали, Васю без молока оставили… А как Михаил к нему ездил забыла? Из армии, из Заполярья попадал, а он, скотина, даже не вышел к нему… Силой вытащить не могли…
– Да я ведь, Петя, не защищаю его. Я и сама так раньше думала. А тут как Михаил Иванович загородил мне дорогу к своему дому да Татьяна Ивановна отвернулась от меня… Время-то, время-то какое, Петя, было! Война, голод, отца убили… Да кабы другое время было, может, и он другой был.
– Но мы-то не стали бандитами!
– Не знаю, не знаю, Петя. – Лиза смахнула слезу, посмотрела в окошко на детей, игравших у крыльца с дядей, и с мольбой протянула руки. – Петя, бога ради… Ради отца нашего… ради нашей мамы-покойницы… Напиши письмо Татьяне. Пущай она похлопочет за Федора…
– Нет-нет! – закричал Петр и даже ногой топнул. – Пальцем не пошевелю! Лучше и не проси.
А после полудня, когда пришел со своей стройки, первым делом бросил на стол сложенную вчетверо бумагу.
Лиза с загоревшимися глазами схватила бумагу, развернула – и, как она и догадалась сразу, то было письмо Татьяне насчет Федора.
Кажется, никогда в жизни она еще не бегала так быстро, так не спешила. У клуба на Феколу наскочила – даже не оглянулась. А когда влетела на почту да увидела – почтарихи сургучную печать на брезентовый мешок ставят, просто стоном застонала:
– Девки, девки, отправьте мое письмо! Я загадала: ежели сегодня уйдет, судьба повернется лицом и к моему брату.
И упросила, умолила соплюх – открыли мешок.
Повеселевшая, сразу воспрянувшая духом, Лиза вышла на улицу.
Народу возле почты еще прибавилось.
Тут, возле почты, каждый день праздник. Каждый день кого-нибудь встречают да провожают – семьями, компаньями, даже родами.
И первыми на этом празднике были, конечно, старухи. Запрудили танцевальную площадку, задавили бревна на лужку, в затишке развалились. Этим все едино, что свадьба, что похороны – лишь бы время убить, лишь бы языком почесать.
Лизе позарез, сломя голову надо было бежать на телятник, а она стояла приросли ноги к земле. Стояла и вся в какой-то непонятной тревоге и ожидании смотрела на задворки – на сосны, на недавно открытую чайную с большими белыми окошками, из-за которой вот-вот должен вынырнуть почтовый автобус. А когда почтовый автобус, старый, обтрепанный, насквозь пропыленный, подкатил наконец к пестрой шумной толпе, она просто кинулась к нему.
И кого же она увидела, когда распахнулась дверца? Кто первый спрыгнул с подножки автобуса?
Егорша… Ее бывший муж, от которого двадцать лет не было ни слуху ни духу…