Когда добрались до крутой, красной, как раскаленная печь, щельи, сделали передых. Бредень и туес оставили в лопухах у воды – сил не было тащить в пригорок, – а сами нырнули в белопенную пахучую таволгу – может, хоть тут немного отдышатся.
Лиза так набродилась, так вымоталась, что, как только почувствовала вокруг себя травяную свежесть, так и в дрему, да и Родька, привалившийся к ней сбоку, похоже, запосвистывал носом, а Вера… Что за неугомонная девка? Откуда в ней столько силы?
Живо натаскала сучьев, живо запалила огонь.
– Вставайте, сони! У огня надо спасаться от гнуса.
И тут они и в самом деле ожили. От смолистых еловых лап – это уж Родька постарался – повалило таким густым дымом, что ни один овод, ни один комар не мог к ним подступиться.
Лиза разложила еду на белом платке, принесла ключевой воды из ручья, и начался пир: слаще всякого пирога показался ломоть ржаного, круто посоленного хлеба, запиваемый холодной водой.
– Место-то знаете, нет, как называется? – спросила Лиза, окидывая глазами белую от ромашек поляну, на которой они сидели. – Ставровская изба. Тут вот она, изба-то, стояла, у леса. После войны мы тут нашей семьей сено ставили…
– Слыхали, слыхали, Ивановна! Голодали, работали не разгибаясь от зари до зари, а мы не ценим. Давай, тетка, что-нибудь поновее. Я дома от папы этого наслышалась. И в Школе на обществоведении хватает.
– У меня мамаша эти политинформации тоже мастерица читать, – сказал Родька.
– Да ведь эти политинформации – наша жизнь! – рассердилась Лиза.
Но больше распространяться о прошлом не стала. Хорошая девка Вера, и Родька по нынешним временам неплохой парень, но говорить о старых временах, о войне, о том, какого лиха хлебнули их отцы, матери после войны, – это они с одного слова на третье слушают. Не могут поверить, что так можно было жить, мучиться. Да, по правде сказать, она и сама иной раз ловила себя на том, что все пережитое когда-то ими сегодня кажется ей каким-то бредом и небылью.
Вера вдруг ни с того ни с сего начала снимать с себя кофту.
– Ты чего? Не загорать ли вздумала на оводах да на комарах?
– Хочу холодный душ в ручье принять.
– Не смей, не смей этого делать! Долго простуду схватить?
Вера и ухом не повела. Раз что втемяшила, вбила себе в голову, лоб расшибет, а сделает.
Скинула кофточку, скинула шаровары и к ручью. А за ней во всю прыть Родька.
Затрещали, закачались кусты, смех, визг, водяные брызги радугой вспыхнули над ручьем. А потом Вера и Родька, оба голые, мокрые, с вениками в руках, выскочили на пожню и со смехом, с криком стали гоняться друг за другом. И Лиза, глядя на их молодую игру, вдруг вспомнила тот день, когда на этой вот самой пожне Михаил нещадно лупил хворостиной Федюху. Лупил за то, что тот, поставленный на уженье, с голодухи тайком от них съел какую-то рыбешку.
И опять она стала думать о жизни, о пережитом, о том, как вот тут, на этих самых пожнях, заросших дикой травой и кустарником, страдали они, Пряслины, свою первую страду.
Не приведи бог еще раз пережить голод, который они пережили в войну и после войны, не приведи бог, чтобы еще раз вернулись те страшные времена, когда ребята всю зиму, сбившись в кучу, отсиживались на печи. И все-таки, все-таки… Никогда у них, у Пряслиных, не было столько счастья и радости, как в те далекие незабываемые дни. Одна только первая их страда чего стоит! Выехали на Синельгу – все мал мала меньше, думалось, и зарода-то им никогда не поставить: ведь первый раз, – когда с косками вышли на пожню, и косарей не видать. С головой скрыла трава. А поставили. Один зарод поставили, другой, третий. И с тех пор голый выкошенный луг, с которого убрано сено, стал для Лизы самой большой красой на земле.
Но только ли одна она со сладким замиранием сердца ворошила в своей памяти то далекое прошлое? А старухи, вдовы солдатские, бедолаги старые, из которых еще и поныне выходит война? Уж их-то, кажись, от одного поворота головы назад должно бросать в дрожь и немочь. Тундру сами и дети годами ели, похоронки получали, налоги и займы платили, работали от зари до зари, раздетые, разутые… А ну-ко, прислушайся к ним, когда соберутся вместе? О чем говорят-толкуют? О чем чаще всего вспоминают? А о том, как жили да робили в войну и после войны.
Вспоминали, охали, обливались горючей слезой, но и дивились. Дивились себе, своим силам, дивились той праведной и святой жизни, которой они тогда жили. А все дрязги, все свары, вся накипь житейская – все это забылось, ушло из памяти, осталась только чистота, да совестливость, да братская спайка и помочь. И недаром как-то нынешней весной, когда собравшиеся у нее старухи по привычке завели разговор о войне, старая Павла со вздохом сказала: "Дак ведь тогда не люди – праведники святые на земле-то жили".
Первую щучонку – на пол-аршина – заарканили под Антипиной избой, возле старых выломок, где на веку никакой рыбы не бывало. Место темное, непроглядное– да с чего пойдет туда рыба? Но Вера настояла: должна же где-то быть! Не могла вся передохнуть.
И вот с первого загруза щука. А потом за черный топляк перевалили опять щука, да побольше первой, с доброе топорище.
Ну уж тут они порадовались – и смеялись, и скакали, и чуть ли не обнимались, а Вера, та даже поцеловала щуку в склизкую морду: так, мол, скорее рыба пойдет на них.
После этого они с новыми силами, с новым запалом еще часа два бороздили речонку. И ничего. Ни единой души.
– Дураки мы, вот что! – рассудила неунывающая Вера. – Да рыба-то вся давно скатилась к устью. С чего она тут будет, когда все пересохло? Айда на Пинегу!
– На Пинегу? – ахнула Лиза. – Да ведь это верст пять шлепать.
– Ну и что? Нечего, нечего, Ивановна, лениться. Раз пошли за рыбкой, терпи.
Лиза обернулась за поддержкой к Родьке – тот всех пуще вымотался, один через все мысы и заросли мокрый бредень таскал, – но разве Родька вояка против Веры?
Пожни, слава богу, пошли пошире, комара стало меньше, ветерок начал прополаскивать зажарелое тело. Молодежь ожила. Опять пошли шутки, игры: бросят бредень, бросят туес в траву и носятся как шальные по некошеным пожням. А для Лизы была пытка, мука мученская идти по задичалой Синельге.