Василий Шукшин
КОСМОС, НЕРВНАЯ СИСТЕМА И ШМАТ САЛА
Старик Наум Евстигнеич хворал с похмелья. Лежал на печке, стонал. Раз в месяц — с пенсии — Евстигнеич аккуратно напивался и после этого три дня лежал в лежку. Матерился в бога.
— Как черти копытьями толкут, в господа мать. Кончаюсь…
За столом, обложенным учебниками, сидел восьмиклассник Юрка, квартирант Евстигнеича, учил уроки.
— Кончаюсь, Юрка, в крестителя, в бога душу мать!..
— Не надо было напиваться.
— Молодой ишо рассуждать про это.
Пауза. Юрка поскрипывает пером.
Старику охота поговорить — все малость полегче.
— А чо же мне делать, если не напиться? Должен я хоть раз в месяц отметиться…
— Зачем?
— Што я не человек, што ли?
— Хм… Рассуждения, как при крепостном праве. — Юрка откинулся на спинку венского стула, насмешливо посмотрел на хозяина. — Это тогда считалось, что человек должен обязательно пить.
— А ты откуда знаешь про крепостное время-то? — Старик смотрит сверху страдальчески и с любопытством. Юрка иногда удивляет его своими познаниями, и он хоть и не сдается, но слушать парнишку любит, — Откуда ты знаешь-то? Тебе всего-то от горшка два вершка.
— Проходили.
— Учителя, што ли, рассказывали?
— Но.
— А они откуда знают? Там у вас ни одного старика нету.
— В книгах.
— В книгах… А они случайно не знают, отчего человек с похмелья хворает?
— Травление организма: сивушное масло.
— Где масло? В водке?
— Но.
Евстигнеичу хоть тошно, но он невольно усмехается:
— Доучились.
— Хочешь, я тебе формулу покажу? Сейчас я тебе наглядно докажу… — Юрка взял было учебник химии, но старик застонал, обхватил руками голову.
— О-о… опять накатило! Все, конец…
— Ну, похмелись тогда, чего так мучиться-то?
Старик никак не реагирует на это предложение. Он бы похмелился, но жалко денег, Он вообще скряга отменный. Живет справно, пенсия неплохая, сыновья и дочь помогают из города. В погребе у него чего только нет — сало еще прошлогоднее, соленые огурцы, капуста, арбузы, грузди… Кадки, кадушки, туески, бочонки — целый склад, В кладовке полтора куля доброй муки, окорок висит пуда на полтора. В огороде — яма картошки, тоже еще прошлогодней, он скармливает ее боровам, уткам и курицам. Когда он не хворает, он встает до света и весь день, до темноты, возится по хозяйству. Часто спускается в погреб, сядет на приступку и подолгу задумчиво сидит. «Черти драные. Тут ли счас не жить» — думает он и вылезает на свет белый. Это он о сыновьях и дочери. Он ненавидит их за то, что они уехали в город.
У Юрки другое положение. Живет он в соседней деревне, где нет десятилетки. Отца нет. А у матери кроме него еще трое. Отец утонул на лесосплаве. Те трое ребятишек моложе Юрки. Мать бьется из последних сил, хочет, чтоб Юрка окончил десятилетку. Юрка тоже хочет окончить десятилетку. Больше того, он мечтает потом поступить в институт. В медицинский.
Старик вроде не замечает Юркиной бедности, берет с него пять рублей в месяц. А варят — старик себе отдельно, Юрка себе. Иногда, к концу месяца, у Юрки кончаются продукты. Старик долго косится на Юрку, когда тот всухомятку ест хлеб. Потом спрашивает:
— Все вышло?
— Ага.
— Я дам… апосля привезешь.
— Давай.
Старик отвешивает на безмене килограмм-два пшена, и Юрка варит себе кашу. По утрам беседуют у печки.
— Все же охота доучиться?
— Охота. Хирургом буду.
— Сколько ишо?
— Восемь. Потому что в медицинском — шесть, а не пять, как в остальных.
— Ноги вытянешь, пока дойдешь до хирурга-то. Откуда она, мать, денег-то возьмет сэстоль?
— На стипендию. Учатся ребята… У нас из деревни двое так учатся.
Старик молчит, глядя на огонь. Видно, вспомнил своих детей.
— Чо эт вас так шибко в город-то тянет?
— Учиться… «Что тянет». А хирургом можно потом и в деревне работать. Мне даже больше глянется в деревне.
— Што, они много шибко получают, што ль?
— Кто? Хирурги?
— Но.
— Наоборот, им мало плотят. Меньше всех. Сейчас прибавили, правда, но все равно…
— Дак на кой же шут тогда жилы из себя тянуть столько лет? Иди на шофера выучись да работай. Они вон по скольку зашибают! Да ишо приворовывают: где лесишко кому подкинет, где сена привезет совхозного — деньги. И матери бы помог. У ей вить ишо трое на руках.
Юрка молчит некоторое время. Упоминание о матери и младших братьях больно отзывается в сердце. Конечно, трудно матери… Накипает раздражение против старика.
— Проживем, — резко говорит он. — Никому до этого не касается.
— Знамо дело, — соглашается старик. — Сбили вас с толку этим ученьем — вот и мотаетесь по белому свету, как… — Он не подберет подходящего слова — как кто. — Жили раньше без всякого ученья — ничего, бог миловал: без хлебушка не сидели.
— У вас только одно на уме: раньше!
— А то… ирапланов понаделали — дерьма-то.
— А тебе больше глянется на телеге?
— А чем плохо на телеге? Я если поехал, так знаю: худо-бедно — доеду. А ты навернесся с этого свово ираплана — костей не соберут.
И так подолгу они беседуют каждое утро, пока Юрка не уйдет в школу. Старику необходимо выговориться — он потом целый день молчит; Юрка же, хоть и раздражает его занудливое ворчание старика, испытывает удовлетворение оттого, что вступается за Новое — за аэропланы, учение, город, книги, кино…
Странно, но старик в бога тоже не верит.
— Делать нечего — и начинают заполошничать, кликуши, — говорит он про верующих. — Робить надо, вот и благодать настанет.
Но работать — это значит только для себя, на своей пашне, на своем огороде. Как раньше. В колхозе он давно не работает, хотя старики в его годы еще колупаются помаленьку — кто на пасеке, кто объездным на полях, кто в сторожах.
— У тебя какой-то кулацкий уклон, дед, — сказал однажды Юрка в сердцах. Старик долго молчал на это. Потом сказал непонятно:
— Ставай, пролятый заклеменный!.. — И высморкался смачно сперва из одной ноздри, потом из другой. Вытер нос подолом рубахи и заключил: — Ты ба, наверно, комиссаром у их был. Тогда молодые были комиссарами.
Юрке это польстило.
— Не пролятый, а — проклятьем, — поправил он.
— Насчет уклона-то… смотри не вякни где. А то придут, огород урежут. У меня там сотки четыре лишка есть.