С началом учебного года (продолжая работать над монографией) Петрос возобновил преподавательскую деятельность и был удивлен, что чтение лекций приносит ему удовольствие. Усилия, требуемые для изложения и объяснения материала в понятном студентам виде, увеличивали радость от понимания того, что он излагает. Декан факультета тоже был доволен – не только повышением качества лекций, о котором сообщали и ассистенты, и студенты, но главным образом информацией о том, что профессор Папахристос готовит к печати монографию. Два года в Инсбруке помогли. Пусть даже готовящаяся работа не содержит решения проблемы Гольдбаха, уже поговаривали, что там есть крайне важные результаты.
Монография была закончена сразу после Рождества, и в ней оказалось около двухсот страниц.
Она была озаглавлена с чуть лицемерной скромностью, с которой многие математики публикуют важные результаты: «Некоторые замечания о проблеме разложений». Петрос отдал ее перепечатать и направил экземпляр Харди и Литлвуду, прося их просмотреть работу и сообщить, не упустил ли он какой-либо логической ловушки и не допустил ли скрытой ошибки. На самом деле он отлично знал, что ни ловушек, ни ошибок там нет: он просто тешил себя мыслью об изумлении и восхищении, которое охватит этих двух столпов теории чисел. Фактически он уже грелся в лучах их похвал.
Отослав рукопись, Петрос решил, что может позволить себе каникулы перед тем, как снова полностью отдаться Проблеме. Следующие несколько дней были всецело посвящены шахматам.
Он вступил в лучший шахматный клуб города, где обнаружил, к своему удивлению, что способен обыграть любого, кроме самых-самых лучших, и очень нелегко выбрать тех, кого он не может запросто победить. Он обнаружил еще и книжную лавочку, принадлежащую шахматному энтузиасту, где покупал тяжелые тома по теории дебютов и сборники партий. Купленную в Инсбруке шахматную доску он установил на столике перед камином, рядом с удобным глубоким креслом, оббитым мягким бархатом. Там и происходили его ночные встречи с новыми черно-белыми друзьями.
Так было почти две недели. «Две очень счастливые недели», – сказал мне дядя. И счастье становилось глубже от предвкушения восторженного (а как же!) отзыва Харди и Литлвуда на его монографию.
Но когда пришел ответ, ничего восторженного в нем не было, и счастье дяди Петроса увяло на корню. Реакция вообще была не такой, как он себе представлял. В довольно коротком письме Харди сообщал, что первый важный результат, который дядя про себя называл «Теоремой Папахристоса о разложении», был получен два года назад молодым австрийским математиком. Харди даже выражал изумление, что Петрос об этом не знает, поскольку публикация произвела сенсацию в кругах специалистов по теории чисел и принесла громкую славу молодому автору. Разве Петрос не следит за работами в своей области? Что касается второй теоремы, то незадолго до своей смерти в 1920 году Рамануджан сформулировал ее без доказательства в письме к Харди – одно из последних проявлений его гениальной интуиции. В последующие годы Харди и Литлвуд сумели заполнить пробелы, и их доказательство было опубликовано в последнем выпуске «Трудов Королевского Общества» – экземпляр прилагается.
Харди закончил свое письмо на личной ноте, выразив сочувствие Петросу по поводу такого поворота событий. Кроме того, он высказал предположение – со свойственной его нации и классу сдержанностью, – что в будущем Петросу было бы полезнее поддерживать более тесный контакт с коллегами. Если бы Петрос вел нормальную жизнь математика, указывал Харди, посещал международные конгрессы и конференции, переписывался с коллегами, узнавая о ходе их работы и сообщая о ходе своей, он бы не оказался вторым в получении результатов, безусловно, выдающихся. Если же он будет продолжать держать себя в изоляции, подобные «прискорбные обстоятельства» непременно повторятся.
В этот момент мой дядя прервал рассказ. Он говорил уже несколько часов подряд. Темнело, птицы в саду постепенно замолкали, только цикады ритмично трещали в тишине. Дядя Петрос встал, тяжелым шагом прошел к выключателю и зажег свет. Голая лампочка слабо осветила место, где мы сидели. Дядя медленно зашагал обратно в бледно-желтом свете и фиолетовых сумерках и был очень похож на призрака.
– Значит, вот в чем объяснение, – произнес я почти про себя, когда он сел.
– Какое объяснение? – рассеянно спросил он.
Я рассказал ему о Сэмми Эпштейне и его неудачной попытке найти упоминание имени Петроса Папахристоса в указателях работ по теории чисел, если не считать ранних совместных публикаций с Харди и Литлвудом о дзета-функции Римана. Я изложил «теорию перегорания», которую предложил моему другу «уважаемый профессор» нашего университета: что его предполагаемые занятия проблемой Гольдбаха были всего лишь маскировкой для бездеятельности.
Дядя Петрос горько рассмеялся.
– О нет! Ничего подобного не было, любимейший из племянников! Можешь сказать своему другу и его «уважаемому профессору», что я действительно работал над проблемой Гольдбаха – и как работал, и сколько работал! Да, я получал промежуточные результаты – результаты замечательные и важные, – но не опубликовал их, когда должен был, и меня опередили другие. К сожалению, в математике серебряных медалей не дают. Анонс, а потом публикация – вот что приносит славу. Все остальное – ноль. – Дядя помолчал. – Как говорит пословица, синица в руках лучше, чем журавль в небе, а я, погнавшись за журавлем, упустил синицу…
– Дядя Петрос, – спросил я, – ты, наверное, до смерти огорчился, получив письмо Харди?
– Конечно, огорчился, и «до смерти» – совершенно правильное выражение. Я был в отчаянии, меня одолевали злость, досада, мелькнула даже мысль о самоубийстве. Но это было тогда, в другое время. И я был другой. Теперь, оценивая жизнь в ретроспективе, я не жалею ни о сделанном, ни о не сделанном.
– Не жалеешь? То есть ты не жалеешь об упущенной возможности стать знаменитым, получить признание как великий математик?
Он предостерегающе поднял палец:
– Как очень хороший математик, но не великий! Я доказал две хорошие теоремы, и это все.
– Но это же большое достижение!
Дядя Петрос покачал головой:
– Успех в жизни нужно мерить по поставленным целям. Каждый год во всем мире публикуются десятки тысяч новых теорем, но лишь горсть теорем за целое столетие творит историю.
– Но ведь ты говорил, дядя, что это были существенные теоремы.
– Посмотри на этого молодого человека, – сказал дядя, – на австрийца, который опубликовал мою – я все равно ее еще мысленно так называю – теорему о разложениях. Разве этот результат поставил его на пьедестал рядом с Гильбертом или Пуанкаре? Ничего подобного! Может, он забил себе нишу в галерее портретов в цокольном этаже здания Математики… но что из того? Или, например, Харди и Литлвуд. Да, им принадлежит целый зал в этом здании – и очень большой зал, не спорю, – но даже они не воздвигли себе статуй у главного входа рядом с Евклидом, Архимедом, Ньютоном, Эйлером, Гауссом… Вот что было моей единственной целью, и ничего, кроме решения проблемы Гольдбаха, глубокого проникновения в тайны простых чисел, не привело бы меня туда…
У него заблестели глаза – глубоко, направленно, – и он закончил:
– Я, Петрос Папахристос, никогда не опубликовавший ни одного значительного результата, войду в историю математики – точнее, не войду в нее, как человек, ничего не достигший. И это мне подходит. Я не сожалею. Середина меня бы никогда не устроила. Этому эрзацу, бессмертию в сноске, я предпочитаю мой сад, мои цветы, мои шахматы, тот разговор, который у нас с тобой сегодня. Полное забвение!
При этих словах воскресло мое подростковое обожание Идеального Романтического Героя, но сейчас оно было скомпенсировано изрядной дозой реализма.
– То есть, дядя, вопрос стоял так: «все или ничего»?
Он медленно кивнул:
– Можно сформулировать и так.
– И это был конец твоего творческого пути? Больше ты уже не возвращался к проблеме Гольдбаха?