В тот же вечер после работы я поехал в Экали. Возле дома стоял старый «фольксваген-жук». Я прошел через двор и позвонил в звонок. Ответа не было, и я стал кричать: «Открой, дядя Петрос, это я!»
Несколько секунд я боялся худшего, но потом он выглянул в окно и посмотрел в мою сторону мутным взглядом. Не было в нем ни обычной радости видеть меня, ни удивления, ни приветствия – он глядел, и все.
– Добрый день! – сказал я. – Заехал поздороваться.
Обычно безмятежное его лицо, лицо человека, чуждого тревогам, было изборождено крайним напряжением. Он побледнел, глаза покраснели от бессонницы, брови сошлись в напряжении мысли. И он был небрит – впервые на моей памяти. Глаза его смотрели все так же отсутствующе, рассеянно. Я даже не был уверен, что он меня узнал.
– Дядя, ради Бога, открой дверь любимейшему из племянников, – сказал я с дурацкой улыбкой.
Он исчез, потом дверь чуть приоткрылась. Он стоял, загораживая мне дорогу, одетый в пижамные штаны и мятую куртку, и явно не желал, чтобы я вошел.
– Дядя, что случилось? – спросил я. – Я за тебя беспокоился.
– А чего беспокоиться? – ответил он, пытаясь говорить нормальным тоном. – Все в порядке.
– Ты уверен?
– Конечно, уверен.
И тут он резким жестом поманил меня ближе. Быстро и тревожно оглянувшись, он шепнул, чуть не касаясь губами моего уха:
– Я снова их видел.
Я не понял:
– Кого ты видел?
– Этих девушек! Близнецов, число 2100!
Я вспомнил этот странный образ его снов.
– Ну, – сказал я, стараясь говорить небрежно, – раз ты снова занялся математикой, у тебя снова математические сны. Ничего нет странного.
Я хотел втянуть его в разговор, чтобы (не только метафорически, но и буквально) просунуть ногу в дверь. Надо было понять, насколько серьезно его состояние.
– Так что же случилось, дядя? – спросил я, изображая повышенный интерес. – Они с тобой говорили?
– Да, – ответил он, – они дали мне…
Голос его пресекся, будто он испугался, что сказал слишком много.
– Что дали? – спросил я. – Ключ к решению? Им снова овладела подозрительность.
– Ты никому не говори, – велел он строго.
– Могила, – пообещал я.
Он начал закрывать дверь. Убедившись, что дело серьезно и что настало время для аварийных действий, я схватился за ручку и навалился на дверь. Ощутив мое сопротивление, он напрягся, заскрипел зубами, пытаясь не впустить меня, лицо его исказилось гримасой отчаяния. Испугавшись, что это усилие может быть для него опасным (ему же было почти восемьдесят), я перестал напирать и попытался сделать последнюю попытку его урезонить.
Из всех возможных глупостей, которые можно было сказать, я выбрал вот такую:
– Дядя, вспомни Курта Гёделя! Вспомни теорему о неполноте – проблема Гольдбаха неразрешима!
Тут же отчаяние на его лице сменилось гневом.
– На… Курта Гёделя, – рявкнул он, – вместе с его теоремой о неполноте!
С неожиданной силой он надавил на дверь, опрокидывая мое сопротивление, и захлопнул ее у меня перед носом.
Я звонил в звонок, колотил в дверь кулаком, орал. Пробовал угрожать, убеждать, умолять – ничего не помогало. Когда хлынул бешеный октябрьский ливень, я понадеялся, что дядя Петрос, как бы он ни был безумен, впустит меня хотя бы из милосердия. Но он не впустил. Я уехал, промокший до нитки и донельзя обеспокоенный.
Из Экали я направился прямо к нашему семейному врачу и объяснил ему ситуацию. Не исключая полностью серьезного душевного расстройства (возможно, вызванного моим непрошеным вмешательством в механизм защиты больного), врач предложил в качестве наиболее вероятных причин изменения дядиного поведения несколько органических нарушений. Мы решили на следующее утро первым делом направиться к дяде, войти, если необходимо, силой и подвергнуть дядю Петроса тщательному медицинскому обследованию.
В эту ночь я не мог заснуть. Дождь зарядил сильнее, и в два часа ночи я сидел у себя дома, сгорбившись над шахматной доской – как наверняка много раз сиживал дядя Петрос в свои бесчисленные бессонные ночи, – просматривая партию последнего матча на первенство мира. Но я все время отвлекался и никак не мог сосредоточиться.
Услышав звонок, я уже знал, что это он, хотя он никогда мне не звонил сам.
Я прыгнул к телефону, снял трубку.
– Это ты, племянник? – Дядя был явно чем-то сильно взволнован.
– Конечно, я, дядя Петрос. Что случилось?
– Ты должен мне кого-нибудь прислать. Немедленно!
Я встревожился:
– Кого-нибудь? Ты имеешь в виду врача?
– При чем тут врач? Математика, конечно! Я ответил, подлаживаясь к его тону:
– Я математик, дядя, я сейчас выезжаю. Только обещай открыть мне дверь, чтобы я не заработал пневмонию и…
Он явно не хотел тратить время не мелочи.
– А, черт! – буркнул он и тут же добавил: – Ладно, ладно, приезжай, но привези еще одного!
– Еще одного математика?
– Да! Мне нужны два свидетеля! Быстрее!
– Зачем свидетели должны быть математиками? Я было по наивности решил, что он хочет написать завещание.
– Чтобы понять доказательство!
– Доказательство чего?
– Утверждения проблемы Гольдбаха, идиот! Чего же еще?
Я заговорил, тщательно подбирая слова:
– Дядя, послушай, я обещаю тебе приехать так быстро, как позволит моя машина. Но давай будем разумными – математики не выезжают по вызову; как я тебе его достану в два часа ночи? Ты мне сегодня расскажешь свое доказательство, а утром мы приедем вдвоем.
– Нет, нет, нет! – завопил он, не дослушав. – На это нет времени! Мне нужны два свидетеля – и сейчас же!
Вдруг он разразился всхлипываниями.
– Мальчик мой, это было так… так…
– Что – «так», дядя? Скажи мне!
– Так просто, мой милый! Как может быть, чтобы после всех этих лет, бесконечных лет я не понял, насколько это благословенно просто!
– Сейчас приеду, – не дослушал я его.
– Погоди! Постой! ПОСТОЙ!!! – заорал он в полной панике. – Поклянись, что не приедешь один! Прихвати другого свидетеля! И быстрее, быстрее, умоляю! Ищи свидетеля! Времени нет совсем!
Я попытался его успокоить:
– Дядя, ну приди в себя, не может быть такой спешки. Доказательство никуда не денется, и ты это знаешь!
Его последними словами были вот едкие:
– Милый мальчик, ты не понял – времени не осталось совсем. – Голос его упал до заговорщицкого шепота, будто он не хотел, чтобы услышал кто-то рядом с ним. – Понимаешь, девушки уже здесь. Они пришли за мной.
Когда я добрался до Экали, побив все рекорды скорости, было уже поздно. Мы с нашим семейным врачом (я заехал за ним по дороге) нашли безжизненное тело дяди Петроса на полу маленькой террасы. Он сидел, прислонившись спиной к стене, раскинув ноги, повернув к нам голову, будто приветствуя. Далекая молния выхватила из темноты его лицо, застывшее в улыбке полного, абсолютного удовлетворения – думаю, это и навело врача на немедленный диагноз инсульта. А вокруг были рассыпаны сотни бобов. Ливень размыл аккуратные прямоугольники, и они валялись, раскиданные по мокрой террасе, сверкая как драгоценности.
Дождь только что перестал, и воздух был наполнен живительными запахами мокрой земли и сосен.
Наш последний телефонный разговор остался единственным свидетельством таинственного решения проблемы Гольдбаха, найденного Петросом Папахристосом.
В отличие от знаменитой заметки Пьера Ферма вряд ли demonstratio mirabilis моего дяди подвигнет толпы начинающих математиков пытаться его воспроизвести. (Повышения цен на бобы не ожидается.) Так оно и должно быть. Здравый ум и твердая память Ферма никем не подвергались сомнению; ни у кого нет оснований полагать, что он был хоть сколько-нибудь не в своем уме, когда сформулировал свою последнюю теорему. К сожалению, о дяде Петросе нельзя сказать того же. Когда он объявил мне о своем триумфе, он, вероятно, уже был безумен, как мартовский заяц. Его последние слова были произнесены в состоянии терминального затемнения сознания, полного отказа логики – Ночь Разума затмила свет его последних мгновений. Было бы поэтому совершенно несправедливо посмертно объявлять его шарлатаном, всерьез обвиняя на основании заявления, сделанного в полубреду, когда разум его уже рушился под ударами инсульта, убившего его сразу после этого.