— Что приумолк? — спросила Гергана.
Она обращалась не к нему, а ко мне. И я знал, что в эту минуту она думала только обо мне, забыв о муже, сидящем на кушетке, одетом в новую полосатую пижаму, смирном, исключительно добром и гостеприимном, каким он и был всегда. И я вдруг почувствовал себя виноватым перед ним. Нет, я уважал этого человека и знал, что смогу найти в себе силы, чтобы устоять перед его женой. Я не смог бы прикоснуться к этому начавшему увядать лицу и к этим губам, которые уже давно не целуют и не шепчут слова любви.
Она что-то говорила, спрашивала о нашей бригаде, но я думал о своем и не сразу понял, что она имеет в виду бригаду, которая была создана нами месяц назад и дала обязательство работать лучше, производительнее, качественнее. Я ответил, что с тех пор ничего не изменилось — сами мы не стали лучше, никого не перевоспитали, не живем по-коммунистически, как писали об этом в большом обязательстве, взятом перед всем заводом.
Гергана рассердилась, начала меня поучать, и вокруг меня словно зашелестели страницы скучного доклада.
Я слушал ее и удивлялся: как это несколько минут назад меня потянуло на лирику?
— Что-то я сомневаюсь в ваших обещаниях! — резко бросила она.
— Вам это свойственно, — раздраженно ответил я.
— Кому это — вам?
— Руководителям.
Она отставила в сторону чашку и продолжала:
— Какие мы руководители?.. Мы самые обыкновенные регистраторы, которых вы привыкли беспрестанно критиковать.
— Не согласен.
Между нами начался ожесточенный спор. Иванчо смотрел на нас рассеянным взглядом, потом отставил в сторону пустую чашку и незаметно удалился в другую комнату продолжать свой прерванный сон. Тогда я, разозленный ее назидательным тоном, спросил:
— Любишь его?
Она вздрогнула, услышав мой вопрос. Конечно, она не ожидала его. Я поставил ее в затруднительное положение, И наверное, она покривила душой, ответив мне:
— Да, люблю. Он мой товарищ по жизни.
— Поздравляю тебя.
— Не стоит. Еще не учредили орден за такую любовь.
— А надо бы.
— Ты этого хочешь?
— Ну, я-то никогда не получу такого ордена.
— А почему? Ты ведь тоже любишь. Это же видно.
— Кого люблю?
— Ты знаешь, о ком я говорю… Но я должна тебя предупредить по-дружески — будь осторожней! Вопрос очень сложный.
— Ничего не понимаю.
— Поймешь… Мы всегда слишком сентиментальны и снисходительны, пока нам не сядут на голову. Я сторонница более суровых мер… Мы и так достаточно много пускаем слюни, играя в демократию.
Она, все больше распаляясь, спорила со мной. И я, задетый ее никому не нужными, пустыми словами о долге, дисциплине, начал возражать. Мы все больше и больше отдалялись друг от друга, потому что я не мог безоговорочно соглашаться с ее взглядами на общество, людей и их мораль. Может, все и кончилось бы простым спором, если бы она не стала кричать, что таким, как я и Виолета Вакафчиева, нет места в нашем рабочем коллективе. Я вскочил:
— Как это понимать?
— Как хочешь! — резко выкрикнула она. — Ты подвел меня с ее назначением, а теперь она пытается водить всех за нос.
— Все ясно, — сказал я. — Спокойной ночи!
— Не все тебе ясно.
— Все!
— Спокойной ночи.
Я взял ее руку. Она была холодна как лед.
17
Когда я думаю о Гергане и Виолете, мне всегда вспоминается, как мы строили этот город, и я не могу избавиться от этих воспоминаний. Мы заплатили за все. Нам не на кого сердиться. Даже когда Гергана сказала мне, что Виолета пытается водить всех нас за нос, я особенно не рассердился на нее. Ведь у Герганы были добрые намерения.
Она хотела меня спасти, потому что боялась за меня…
Подойдя к дому Лачки, где я теперь жил, я осторожно открыл плотно сколоченную из дубовых досок калитку и незаметно вошел во двор. Дом и пристройка тонули в тени шелковицы. Окна были открыты, потому что Лачка любил свежий воздух, а главное — всегда слушал, кто входит и кто выходит. Только сон мог побороть это его неистребимое любопытство. Вот на это и была моя надежда, когда я бесшумно, как кошка, поднимался по бетонным ступенькам крыльца. Но не успел я сделать и нескольких шагов, как с балкончика кухни послышалось:
— Эй, кто там?
Лачка обычно спал в кухне. Он страдал бессонницей, как почти все пожилые люди, и в ночной тишине прислушивался к тому, что происходит во дворе и на улице. В последнее время его любопытство обострилось, особенно в отношении меня. Виолета, разнося книги по кварталу, как-то между прочим сказала ему, что была когда-то моей женой. После этого Лачка немного изменился, стал задумчивым. И вот сейчас он, как всегда, проводил на кухне бессонную ночь. Ему все было ясно. Не осталось никаких колебаний и сомнений: я развратник, Виолета распутница. Мир делится на богатых и бедных, на мошенников и ангелов. Сам он — среди ангелов. Он вертится без сна на постели, оплакивая свою прошлую жизнь, когда он получал чаевые в ресторане «Болгария». Сердце его обливается кровью. А черные силы живут в достатке и неге — директора, начальники, разного рода общественные руководители… А ведь в те годы он, только пожелай, мог и третий этаж надстроить! А сейчас вот вынужден вертеться в кухне и считать стотинки, которые подбрасывают ему случайные жильцы.
Думая об этом, Лачка тяжело вздыхал.
— Поэт? Что это еще за поэт? — спросил он меня однажды, когда мы сидели с ним. — И почему вы его превозносите, если он покончил жизнь самоубийством?
Я почесал в затылке и ответил глубокомысленно:
— Сложное это дело, Лачка… Серьезное…
— А как он?.. Отравился или повесился?
— Отравился, — ответил я. — Яд — это самое эффективное средство!
— Где же он его купил? Он что, свободно продается? Или из-под полы?
— Можно купить…
— А я и не знал… Что, мышьяк, что ли?
— Мышьяк… А может, люминал, цианистый калий или еще что…
— Нет, эти штуки продаются из-под полы, иначе быть не может… И насколько я знаю, стоят недешево… Это яд! — Он задумался. — Хотя для него деньги не имели никакого значения. Раз решил умереть, то не пожалеет денег. Что значат деньги для самоубийцы? Заплатит, сколько затребуют. Правда же?.. А где они живут, эти поэты, а?
— Какие поэты?
— Вообще поэты?
— В большинстве своем в Софии. Там у них квартиры.
— Да, все в Софии… А здесь что, их нету? Как нету? И почему? Должны быть.
— Думаю, что есть.
— Да? А где, например? Ты их видел? И как они выглядят?
— Лохматые. И пьют.
— Что пьют?
— Коньяк.
— Так я и предполагал, — вздохнул он и снова задумался. — Мышьяком быстро… Несколько минут — и конец! Да, какие деньги люди имеют, а мы за каждую стотинку спину гнем… Что, не так?
Лачка попросил меня достать ему какое-нибудь грустное стихотворение. Я пообещал, и мы расстались. На следующий день я принес ему стихотворение. Он согнул листок и положил его в задний карман брюк, в котором обычно носил бумажник.
— Интересно, сколько же они получают за свои стихи? — спросил он.
Я ответил, что им платят за каждую строчку. Он так и подскочил от удивления:
— Значит, деньги у них есть? Есть у них деньги?
— Конечно! Разве без денег они могут покупать яд на черном рынке?..
Может, нынешней бессонной ночью он опять думал о поэтах-самоубийцах, не знаю…
— Это ты, Масларский? — послышался его вопрос.
— Я, Лачка. Чего тебе? Почему не спишь?
— Разбудил меня какой-то мопед, а теперь вот не могу заснуть.
— Какой мопед?
— Да ну их, бабьи истории…
Он выглянул из окошка и вздохнул, словно ему было противно вспоминать обо всем, что было связано с мопедом.
— Опасные люди эти женщины, ей-богу!
— Почему, Лачка? — спросил я, садясь на бетонную ступеньку.
— Не знаю, рассказывать тебе или не надо… Боюсь, неприятно тебе будет, если скажу правду.
— А почему неприятно? Какое отношение ко мне имеет этот мопед, из-за которого ты проснулся?