– Стеф, ты мог бы перевестись в Москву?
– Зачем?!…
– Там нас никто не знает… и новый круг. И для тебя, по службе… все-таки видней!…
– Это трудно. И с полком расставаться тяжело. Ты не можешь понять, что для офицера его часть, в которую он впервые вступил. Расстаться с ротой – для меня нелегко. И потом, надо иметь и связи, и… мотивы. И для чего, собственно?…
– А для меня?…
– Если уж так необходимо… для тебя я, конечно, могу сделать, но… Не успел теперь, а в будущем сентябре поеду держать в академию, надеюсь попасть. Тогда переедем в Петербург. Зачем же из-за какого-то года…
– Да, конечно…
В октябре судили Малечкину по обвинению в отравлении мужа, бухгалтера казначейства. Этого процесса давно ждали, из-за пикантных подробностей. Писали о нем и московские газеты. Должен был защищать местный присяжный поверенный Андреев, но совсем накануне суда из московских газет узнали, что главную защиту Малечкиной взял на себя присяжный поверенный А. Н. Ростковский при участии Андреева, из местных. Первой узнала об этом Люси, от Машеньки. [57] Машенька сообщала, что – «вдруг совершенно неожиданно объявил, что это захватывающий процесс, что здесь дело идет о женской душе, о самом интимном в жизни, что, помимо сложного психологического элемента в этом деле, у него есть «личные побуждения кого-то видеть…» Ты, Люсик, понимаешь? Просил меня непременно дать поручение к тебе. Ну, что я с таким сумасшедшим сделаю! Он, буквально, выкрал на днях твой портрет из альбома и стал бешено целовать, при мне! Какими-то спазмами у него… Когда мы встретили его в Монако, он засыпал меня расспросами о тебе, и это каждый день. Ты увидишь, он похудел и стал еще интересней. С балериной своей разъехался… Я прямо ему сказала, что ты безумно любишь твоего вояку, он загрустил, взъерошил волосы и сказал только – «ну, что ж… но благоговеть-то мне не может помешать ничто на свете!» Он, прямо, одержимый. Смотри, Люсик!»
Процесс тянулся два дня, и вся городская знать терпеливо высиживала в зале. Для Люси достали почетный билет, даже прислали на квартиру в пакете за печатью, и она поняла, что это, конечно, он. В сереньком скромном платье, – тоже подарок Машеньки, – она сидела в первом ряду налево, близ пюпитра защитников. Всех поразило и заинтриговало, когда появившийся в зале за пюпитром знаменитый Ростковский, блистая крахмальной грудью и отменным фраком, высокий, в пенсне, с небрежно взбитым хохлом с намекающей проседью, зорко окинул публику, вскинул красиво голову, быстро пошел к Люси и почтительно поздоровался, поцеловав ей руку. И отошел сейчас же. [58]
Это ее очень взволновало, и она долго старалась заставить себя понять, что происходит в зале. Ростковский держался с большим достоинством, и строгий председатель как-то особенно учтиво обращался к нему: «господин защитник?…» Все, что спрашивал г. защитник, казалось Люси и нужным, и очень умным. Даже в наклоне головы и в тонкой, бледной руке защитника, игравшей золотым карандашиком, чувствовались и ум, и воля. «Неужели не победит?» – спрашивала себя Люси, разглядывая строгие лица заседателей, которым разъясняли: что Малечкина – страшное чудовище, развратная из развратных, медленно отравлявшая честнейшего и скромнейшего человека, мужа, и отца четверых детей, достойнейшего бухгалтера и примернейшего чиновника-служаку; и что, с другой стороны, несчастная женщина Малечкина – невиннейшая жертва, примерная мать, любящая и покорная жена, жаждавшая единственно одного, присущего каждой достойной женщине… внимания, понимания, при-зна-ния… со стороны мужчины; что несчастнейшая Малечкина, когда-то первая из красавиц города, не смела купить детям даже несчастной карамельки, как самая последняя из рабынь; что отравлявшийся спиртом алкоголик и губернский секретарь Малечкин бил ее сапогом по темени и по чреву, носившему его четверых детей, в результате чего она принесла убийце-мужу пятого ребенка – мертвого!
Люси ожидала после первого дня суда, что Ростковский явится к ним с визитом и с поручением, и даже приоделась, но он не появился. На другой день он опять подошел к ней здороваться и сказал [59] озабоченно, что, если процесс закончится не слишком поздно, он позволит себе на минутку заехать – передать поручение от Марии Евгеньевны, и уедет в Москву курьерским, так как завтра в Палате ответственное дело. И Люси беспокоилась, как бы процесс не затянулся. К счастью, процесс не затянулся. Прокурор говорил недолго, напоминая факты, и заклинал присяжных «возмерить мерою» во имя тени несчастного, которую не постеснялись пятнать и здесь. Потом говорил Андреев, соответственно подбирая факты, и предоставил глубокочтимому своему собрату «вскрыть и показать ощутимо приглядевшимся ко всему глазам тончайшую ткань женской душевной жизни, так жестоко изломанной!» И Люси даже задохнулась, когда знаменитый защитник как-то грустно поднялся, опустив голову, медленно провел в воздухе карандашиком, словно хотел начертать -? – и измученным голосом, в котором услышали страдание, как бы спрашивая себя, сказал: «Да где же правда?… Гг. присяжные заседатели…»
И чем дальше он говорил, сильней становился его голос, сочней звучал по залу. И когда говорил о женщине и ее душе, и когда говорил о ее любви, и о любви к ней, о таинственнейшем цветке, который рождается, чтобы видеть солнце, но часто топчется сапогом, так и не распустившись, и тут же привел строфу из любимого современного поэта, – поглядел в сторону Люси, следившей за ним в восторге. Говорил о несбывшемся, о загубленной жизни женской, о детях, лишенных матери… – в это время в зале неожиданно прозвенел призывающий детский голосок – «ма-ма!» – [60] все вздрогнули, председатель воскликнул – «кто мог допустить ребенка?!» – а г-жа Малечкина, в гороховом халате и беленьком платочке, истерически вскрикнула, – говорил уже грозным голосом о страшной и священной ответственности нашей перед ни в чем неповинными детьми, раздирающий крик которых – «мама!» – этот вечный, призывный крик, – вот она, самая святая правда! «Детям отдайте мать! не казните детей неправдой!…» – кончил знаменитый защитник с рыданьем в крике.
Говорили потом не раз, что это была лучшая речь Ростковского, за которую он не взял ни гроша.
Оправдательный приговор встречен был бурей апплодисментов и вскриками нервных дам. Председатель сделал предупреждение и когда объявил, что г-жа Малечкина свободна, а стража должна уйти, буря апплодисментов повторилась, и Люси, сквозь слезы увидала перед собой снежную грудь Ростковского, который сказал учтиво, что «с вашего позволения заеду передать поручение». Он поклонился низко и тут же затерялся в обступившей его толпе шумливых барынь и барышень, что-то ему жужжавших. Потом Люси увидала на подъезде, как группа гимназисток кидала в защитника цветами, а семинаристы и гимназисты на возрасте стояли с букетом роз и спрашивали курьера, через какие двери выйдет г-жа Малечкина.
Дома Люси переоделась в скромное голубое платье, которое к ней так шло, и приказала Валясику приготовить к чаю. Бураев был на дежурстве, – пожалуй это лучше, – думала Люси, волнуясь. «Почему так волнуюсь, странно», – спрашивала она, следя за собой в [61] трюмо, – «странно, будто робею даже…» И она, действительно, робела, даже сводило пальцы. Подходила к окну и слушала. «Знает ли адрес… нас нелегко найти…» – вслушивалась она сквозь дождь. – Глупое положение, волнуюсь… что он подумает…» Она подошла к трюмо, выправила мохнатки-брови и сделала томное лицо. «Бледна ужасно», – подумала она с гримаской и услыхала, как стукнула калитка.
– Кто-то к нам, Валясик… отоприте!… – крикнула она словно не своим голосом, и увидала в трюмо блестевшие глаза и чуть розовеющие щеки.
Но вышло совсем нестрашно.
Аполлинарий Николаевич, как старый знакомый, легко и просто поцеловал руку Людмилы Викторовны, выразив тут же сожаление, что должен сейчас бежать; извинился, что, по дурацкой рассеяности, не догадался еще вчера послать гостинцы, порученные ему Марьей Евгеньевной, – «простите великодушно, за этими делами поесть забываю даже!» – отшутился на похвалу его «вдохновенной речи», – «не балуйте меня, я знаю, что был до скандала слаб!»