Любите же в Бальмонте великолепие анахронизма. Когда наслаждаются республики, чтите в нем короля. На его медном лице зеленые глаза. Он не ступает, не ходит даже, его птичьи ноги как будто не хотят касаться земли. Его голос похож то на клекот, то на щебет, и русское ухо тревожат непривычные, носовые «н» в любимых рифмах «влюбленный, опьяненный, полусонный»…
Как образцовый король, Бальмонт величественен, нелеп и трогателен. Он порождает в сердцах преклонение, возмущение и жалость. В дни полуденного «Будем, как солнце» падали ниц, заслышав его пронзительный голос. Но вот вчерашние рабы бунтуют и свергают властелина. Бальмонта ненавидят за то, что поклонялись ему, за то, что учиться у него нечему, а подражать ему нельзя. И дальше, – Бальмонт в «Песнях мстителя» или в «Корниловских» стихах – политик, в «Жар-Птице» – филолог, Бальмонт – мистик, публицист, философ – бедный, бедный король.
Бальмонт объехал весь свет. Кажется, мировая поэзия не знало поэта, который столько времени провел на палубе парохода или у окна вагона. Но, переплыв все моря и пройдя все дороги, он ничего в мире не заметил, кроме своей души. Вот эта книга – Бальмонт в Египте, а эта – Бальмонт в Мексике. Бунтующие, вы хотите корить его за это. Преклонитесь лучше перед душой, которая так велика, что десятки лет ее исследует неутомимый путешественник, открывая все новые пустыни и новые океаны.
Бальмонт знает около тридцати языков. Легко изучил он десятки говоров и наречий. Но заговорите с ним даже по-русски, невидящими глазами он посмотрит на вас, и душа, не рассеянная, нет, просто отсутствующая, ничего не ответит. Бальмонт понимает только один язык – бальмонтовский. В его перепевах Шелли и сказатель былин, девушка с островов Полинезии и Уитман говорят теми же словами.
Часто возмущаются, – сколько у Бальмонта плохих стихов. Показывают на полку с пухлыми томами, – какой, 20-й, 30-й? Есть поэты, тщательно шлифующие каждый алмаз своей короны. Но Бальмонт с королевской расточительностью, кидает полной пригоршней ценные каменья. Пусть среди них много стекляшек, но не горят ли вечным светом «Горящие здания» или «Будем, как солнце». Кто осудит этот великолепный жест, прекрасное мотовство?
Сейчас труднее всего понять и принять Бальмонта. Мы слишком далеки уж от него, чтобы признать его современность, и слишком близки, по-моему, чтобы постичь его «вечность». Вместе со многим другим, мы преодолеем Бальмонта. Мы все хорошо помним, что писарь из Царицына декламирует «Хочу упиться роскошным телом». Но легко забываем, что талант отнюдь не уничтожает безвкусия, и что иные строки Бальмонта, проступая через туман годов, значатся в какой-нибудь хрестоматии XXI века
Бальмонт страстно любил и любит Россию, любит, конечно, бурно. Заморский гость, навеки отравленный широтой ее степей, дыханием болот, молчанием снегов. О, какой это роковой и мучительный роман! Россия в бреду, в тоске, темная и взыскующая не хочет открыть своего сердца нетерпеливому романтику. Тогда, обманутый в ожиданиях влюбленный, он клянет, грозит, уверяет себя и всех, что излечился от старости, – «в это лето я Россию разлюбил», – чтобы потом снова у двери шептать ее незабываемые им имена.
Отсюда великое одиночество Бальмонта, после тысяч и тысяч дружеских рук, сжимавших его неудержимую и неудержанную. Грозная буря выкинула его на этот парижский остров, где он чувствует себя Робинзоном, не видя Пятницы, но лишь злостных пирующих людоедов.
Любить Бальмонта живой, простой, человеческой любовью, так, как мы любим Блока или Ахматову, нельзя. Как осенние цветы, он ярок и пестр, в ярости своей неуютен, страшен и не то слишком зноен, не то смертельно холоден. Но, рассказывая детям о наших великих и суровых годах, мы скажем им и о том, кто, сам того не ведая, поджег много белых зданий и рыжим, злым костром окровавил небо угрюмых Канунов.
Комментарии
Франсуа Вильон – теперешнее русское написание Вийон, французский поэт XV века.
Диана де Пуатье – фаворитка французского короля Генриха II, хозяйка литературного салона, в котором бывали видные поэты (Ронсар и др.).
«Будем как. Солнце», «Горящие здания» – сборники стихотворений Бальмонта.
Первое эссе о Бальмонте Эренбург напечатал в газете «Понедельник власти народа» – М., 1918, 19 марта (см. также: «Нева». 1998. № 6). В книге дается иной вариант (впервые: «Слово», Тифлис, 1919, 17 октября). В этой же газете той же осенью печатались эссе о Блоке, Брюсове и Маяковском.
«Валерий Брюсов»
Сухаревка. Расползся, разбух, версты на три охватил город базар. Чем только не торгуют: ложечками для святых даров («возьмите, к солонке пригодится»), французскими новеллами, обсосанными, захватанными кусочками сахара. Бородатый мужичок нараспев, будто дьячок, читает «Известия» – Манифест Коммунистического Интернационала. А рядом пробираются сквозь толпу слепцы и гнусят; «Восплакался Адамий, раю мой, раю»…
Вот и дом Брюсова. На длинных полках книги, очень много книг, умных, пристойных, торжественных. На стенах картины, не какие-нибудь, – с выставок. Хозяин сухой, деловитый, о чем ни заговорит, сейчас библиографию приведет. «Совсем европеец», – скажет наивный провинциал. Нет, Брюсов русский, и весь он точно вышел с этой Сухаревки, из заговоров, пришептываний великой сказочницы России, преображающей Кинешму в столицу мира, пятнадцатый век – в тридцатый. Напрасно хвалится Европа экспрессами. У нас так медленно (какие-то сто верст в час) и хромые не ходят. Рядом с досчатым флигелем – небоскреб, после попивающих чаек Распутиных – радионоты Чичерина. Европой Россия быть не желает, и от Азии норовит в Америку.
Брюсов похож на просвещенного купца, на варвара, насаждающего культуру, который за все берется: вместо цинготных сел – Чикаго построю, из Пинеги фешенебельный курорт сделаю, а на верхушке Казбека открою отель «Эксельсиор». Задолго до наших дней он начал работать над электрификацией российской «изящной словесности». Что- то в нем не то от Петра Великого, не то от захолустного комиссара «Совхоза». Он пишет стихи – классические и вольные, парнасские и гражданские, «декадентские» и нравоучительные, сонеты, терцины, баллады, триолеты, секстины, лэ и прочие, в стиле Некрасова или Маллармэ, Верхарна или Игоря Северянина. Пишет еще драмы, рассказы, повести, романы. Переводит с языков древних и новых. Выступает в роли философа, филолога, художественного критика, военного корреспондента. Его именем подписан не один десяток книг, а поместительные ящики его стола хранят залежи еще ненапечатанных рукописей. Он неутомим, и не о таких ли людях думал Блок, называя Русь «новой Америкой».
Брюсов как-то сказал мне, что он работает над своими стихами каждый день в определенные часы, правильно и регулярно. Он гордится этим, как победой над темной стихией души. Изобретатель машины, действующей безошибочно во всякое время и при всякой температуре. Напрасно говорят, что случайны и темны пути, по которым пришел Брюсов к цельному и всемерному утверждению коммунизма. Как мог он не почувствовать столь близкого ему пафоса великой механизации хаотического доселе бытия.
Еще слова Брюсова: «Чтобы стать поэтом, надо отказаться от жизни». Великая гордыня в этом человеке: пчела, отрекшись от вешнего луга, хочет сделать мед. Я не ропщу, если он горек, я преклоняюсь перед поэтом, ибо соты его все же не пусты.
Нет ничего легче, чем критиковать книги Брюсова, обличая их художественную неподлинность. Действительно, стихи о страсти оставляют такое же впечатление, как рассказ об Ассаргадоне, а Сицилия до удивительности похожа на Швецию. Но ведь Брюсову совершенно все равно, о чем писать, для него поэзия – скачки с препятствиями. Помню кафэ в Москве восемнадцатого года, переполненное спекулянтами, матросами и доморощенными «футуристами» (больше по части «свободного пола»), Брюсов должен импровизировать стихи на темы, предлагаемые вышеуказанными знатоками. Он не смущается ни звоном ложечек, ни тупым смехом публики, ни невежеством поданных записок. Строгий и величественный, он слагает терцины. Голос становится непомерно высоким, пронзительным. Голова откинута назад. Он похож в эту минуту на укротителя, подымающего свой бич на строптивые, будто львы, слова. Стихи о Клеопатре, о революции или о кофе со сливками, не все ли равно. Прекрасные терцины. А барышня в Конотопе пусть верит и, веря, трогательно переживает все эти объятия и распятия Астарт и Клеопатр.