Специальное исследование «чужого слова» в творчестве Аронзона – достойная задача литературоведов, я же отмечу лишь то, что присутствие в нем отголосков большого числа поэтов различных эпох и культур, поэтов очень разных, вызывает удивление – как эта разнородная масса обрела внутреннюю цельность и стала неотъемлемой составляющей собственного поэтического голоса Аронзона?
По всей видимости, в этом разнородном множестве «стихотворных составляющих» было обнаружено то, что их внутренне объединяет, то, что порой называют самой «субстанцией поэзии». Тут потребовались переосмысление природы стиха, глубинные сдвиги в восприятии и репродуцировании традиции. Поэтому трудно не согласиться с Вл.Эрлем, который писал, что для поэтики Аронзона характерно наличие взрываемой, разрушаемой изнутри традиционной основы и эксперименты в области, условно говоря, авангардной поэтики [26]. Я бы лишь уточнил, что здесь до поры до времени присутствует не только (а зачастую и не столько) разрушение как таковое, сколько значительная, но не производящая разрывов трансформация, вызванная несомненной новизной поэтического видения, а рассечение традиционной ткани стиха произведено в первую очередь там, где непрерывная трансформация уже невозможна.
Как известно, в лирике значение традиции велико как нигде – возможно оттого, что присущий ей оттенок интимной задушевности сообщения требует наибольшего доверия от читателей, а доверие принадлежит прежде всего привычному. Однако доверие доверием, а традицию, как вечно новорожденную, положено побуждать к дыханию периодическими шлепками. В 1966 г. Аронзон начинает стихотворение: «Я Пушкина любимый правнук…», – а в 1969 (?) записывает (зап. кн. №9): «Бунт срывается. То, что не удалось похоронить Пушкина – живучесть убогости…».
Необходимость самоотрицания традиций в новаторстве может приводить и ко второй ступени отрицания: когда «все кругом» модернисты, тогда новой, необычной начинает казаться именно традиционность. Таким образом традиционность и новаторство могут «меняться местами», а иногда выступать вместе, единым фронтом, объединяя авангард с традиционной поэзией. Так, Аронзон пишет иронические сонеты, в нормативно-привычную лексику вторгаются «низкие», уличные слова, во многих зрелых стихах присутствуют «невозможные» для прежней поэтики приемы: перечисление несходного («отдайся мне во всех садах и падежах»), наличие «лишних» слогов в слове («одиночечества стыд»), неологизмы («богоуханна»), тавтологии, необычные метафоры и т.д. Нарушения классичности превращаются в неотъемлемую особенность стиля (ср. запись Аронзона: «Не хватает ошибки»). Подобные «ошибки» становятся, так сказать, нервными узлами стиха, обнажившимися вследствие рассечения его ороговевшей классической ткани.
Но проблема взаимоотношений Аронзона с традицией далеко не сводится к вопросу о прямых или косвенных заимствованиях, а также к применяемому поэтом приему адресации читателя к тем или иным произведениям прошлого. Возможны и другие способы использования достижений предшествующей поэзии.
Среднепоэтическую норму ощущают все, кто в достаточной мере знаком с литературой определенного времени. Эпигоны эту норму эксплуатируют и придают текстуальную плоть тем или иным ее сторонам. Но кроме этого среднеарифметического версификаторства, связывающего наиболее доступные черты разных способов поэтического выражения, существует еще и связь на значительно более высоком уровне, трудноуловимая, более одухотворенная. Речь идет о так называемом «общем духе поэзии». Большой художник всегда с той или иной степенью отчетливости ощущает наличие этого духа. В периоды существования устойчивых жанров и традиций такой «дух» даже имеет определенные «ячейки», в которых ему следует обитать. Но его присутствие – по крайней мере, острая нужда в таком присутствии – выступают на первый план в эпохи глубинных сдвигов традиций, когда устоявшиеся принципы поэтического творчества утрачивают свою прежнюю значимость и казавшееся еще вчера исходным и непреложным приходит в расстройство, в разброд.
Зачастую в такие периоды художники выбирают в качестве принципов своего ремесла лишь отдельные из существовавших традиций, смело попирая другие (время новаций, активных поисков, частных задач). Именно на такой период и выпала поэтическая активность Леонида Аронзона: время поэтического разрыва, время изжитости господствующих стихотворных форм (но и время оживления литературного энтузиазма).
Отказавшись от путей официальной поэзии, Аронзон, однако, не сосредоточился исключительно на изобретении новых технических приемов стиха, на данном этапе он избрал иной, по тем временам один из немногих возможных, путь к «высокой» поэзии. Осваивая традиционную версификацию во всевозможных ее проявлениях, обнаруживая то, что объединяет эти проявления, в третий период творчества автор осуществляет как бы реконструкцию самих истоков поэзии. Нет, поэзия, конечно, не возвращается к своей эмбриональной стадии, но с высоты своих достижений она оглядывается назад и задается вопросом: что ответственно за ее бытие, что делает ее существование возможным? Взгляд назад сопровождается своеобразным сгущением, доведением до логического завершения наиболее существенных достижений прошлого версификаторства. Причем производится это средствами самой же поэзии. Возникает то, что хочется назвать типологической или «первопоэзией», живой поэтической сутью самой поэзии.
Если заимствования, позитивные влияния могут осуществляться только по направлению от предшествующих авторов к последующим, то взаимодействие через скрытый «вечносущий поэтический дух» (в данном случае осуществляемое путем конструирования «первопоэзии») не подчиняется власти обычного времени, и тогда последующие поэты могут оказывать влияние на предыдущих. Не это ли имел в виду Аронзон, отмечая в своей записной книжке 67-68 гг.: «Пушкин влиял на Державина, Ломоносова и пр.»?…
Можно предположить наличие исторических предпосылок определенных признаков ахронизма поэтического ощущения зрелого Аронзона. Поскольку жизнь литературных традиций возможна только при свободном, непрерывающемся развитии искусства, а деятельность Аронзона пришлась на период, последовавший за неестественным для развития литературы разрывом, постольку возникла необходимость скорейшего преодоления этого разрыва. И творчество Аронзона по-своему выполнило задачу тех лет, как бы повторив в свернутом виде поэтический опыт отчужденного прошлого, освоив его живое дыхание для современников, а читателям будущего дав образец своего рода «концентрированной» поэзии / 15 /. И, добавим, после чтения стихов Аронзона мы отчетливей осознаем, что такое вообще поэзия, и с новым чувством открываем томики того же Пушкина, Тютчева, а то и Кантемира.
Движение творчества Аронзона к истокам стихотворства имеет свои особенности, и одна из них такова. Как справедливо отмечал в своем выступлении Р.Топчиев [21], в поэзии Аронзона точные рифмы заменены ассонансами, часто весьма богатыми (красиво – перерыва, мука – буквы, чем я – ночах, ниоткуда – забуду, раздумий – не умер, вперед – спасет, многоточье – ночи). Созвучия сопрягают не только надлежащие стихотворные строки, но иногда размещены и внутри строки. Отказываясь от жестких фонетических связей между стиховыми окончаниями, Аронзон сопрягает слова скорее по общему впечатлению от них, по звучанию слова в целом. Такому характеру фонетической связи соответствует определенный характер связей семантических. Стихотворение зачастую уходит весьма далеко от последовательно развивающегося сообщения, будто распадается на самодовлеющие строки, непосредственная семантическая связь между строками истончается до почти полной неощутимости. То же происходит и внутри строки. Стихотворные фрагменты (строфы, строки, части строк) как бы обретают частичную замкнутость, и связь между ними может осуществляться главным образом на уровне скрытом от «здравого смысла», на уровне очень тонком, духовном.