Николай Николаевич Шпанов
Красный камень
Голубеграмма из Усть-Сысольска
Судьбы писателей не одинаковы. Одним удаётся с первого раза написать произведения, открывающие перед ними двери литературного Олимпа, другие по нескольку десятков лет умудряются оставаться в рядах скромных середняков, не проникающих дальше олимпийской прихожей. Но от этого литератору не становится менее дорого то, что он сделал на протяжении своего литературного пути. С годами появляется опыт, обостряется глаз, повышаются вкус и требовательность к самому себе. Вместе с тем подчас какой-нибудь пустяк, сделанный много лет назад, сохраняет для автора свою ценность. Вероятно, тут играют роль ассоциации, связанные с этим забытым было пустяком.
Не знаю, как бывает у других, но мне до сих пор дорог небольшой очерк, написанный тридцать лет назад. Он ценен для меня тем, что это моё первое произведение, напечатанное в большом литературном журнале. Вероятно, в очерке нет особых литературных достоинств, но он — важная веха на моем жизненном пути. Очерк мил мне потому, что его я первым увидел в печати; потому, что после его опубликования я получил первые читательские письма; потому, что после его появления редакции впервые обратились ко мне, как к писателю.
А написан он был при таких обстоятельствах.
В один весенний день 1926 года — да простит мне читатель этот трафарет, но день был действительно прекрасен весенним теплом, светом, перезвоном трамваев и гулким цокотом подков на Никольской, где тогда ещё не было ни потока автомобилей, ни густой толпы стремящихся в нынешний ГУМ, — в тот весенний день на моем редакционном столе позвонил телефон.
В трубке я узнал голос главного инспектора Гражданской авиации Владимира Михайловича Вишнёва.
— Вы живы? — спросил он.
— Пока да.
— И здоровы?
— Кажется…
— Странно, — удивлённо проговорил Вишнёв, — а у меня на столе лежит молния из Усть-Сысольска. Там поймали почтового голубя с голубеграммой: воздухоплаватели Канищев и Шпанов совершили посадку в тайге и просят помощи. Не знаю, стоит, ли снаряжать спасательную экспедицию на тот свет? Ведь за истёкшие полгода волки, наверно, обглодали их кости.
Мы оба рассмеялись. Речь шла о голубеграмме, отправленной Канищевым и мною полгода назад из таёжных дебрей Коми.
Мы поговорили с Вишнёвым о «надёжности» голубиной почты и на том расстались. Но в тот же день мне позвонил редактор «Всемирного следопыта» Владимир Алексеевич Попов. Он любил «открывать» писателей и умел подхватывать всё, что интересно читателю. Из случайного разговора с Вишнёвым Попов узнал о голубеграмме. Теперь он просил меня описать своё таёжное приключение для читателей «Следопыта». И вот что я тогда написал.
1. Куда мы полетим?
Я был назначен вторым пилотом сферического аэростата «1400», участвовавшего в первых советских воздухоплавательных соревнованиях в свободном полёте на продолжительность.
Мой товарищ по полёту — первый пилот, профессор Военно-воздушной академии Михаил Николаевич Канищев был не по возрасту грузный, медлительный человек.
Последний вечер перед полётом он просидел, угрюмо уставившись дальнозоркими глазами в голубое поле синоптической карты. Вопреки практике и здравому смыслу, он пытался разгадать намерения капризной атмосферы по прихотливо вьющимся линиям изобар. Канищев не был ипохондриком, но за синоптическими картами он становился ворчуном. Прогноз был по обыкновению сбивчив: вечером он противоречил тому, что предсказывали утром, а утром небо наглядно отрицало вечерние утверждения метеорологов. И так без конца. Поэтому Канищев настойчиво пытался сам по карте движений атмосферы представить, в каком направлении понесёт нас завтра воздушная стихия. Нам следовало избрать такую высоту и такое направление ветра, чтобы пройти наибольшее расстояние и пробыть в воздухе дольше всех. По-видимому, Канищев, так же как я, не забывал о том, что у нас есть серьёзный соперник — экипаж Федосеенко — Ланкман. Правда, аэростат у нас новый, ещё ни разу не бывший в полёте, и объём его — тысяча четыреста кубических метров — позволяет рассчитывать на хороший запас балласта. Но все же… Мало ли всяких неожиданных «но» ждёт аэронавта в свободном полёте!.. Да к тому же мы не можем похвастаться сеткой: старая, взятая с аэростата меньшего объёма, она не внушает доверия.
— А знаете, маэстро, — задумчиво заявляет Канищев, — дела-то не блестящи. Ветры самые отвратительные: изо дня в день на северо-восток.
— Бросьте ваше гадание на кофейной гуще. Нагадаете север, а полетим на юг. Меня, откровенно сказать, больше занимает вопрос — сколько продержимся?.. А где сядем — не все ли равно? Выходы отовсюду есть. Гадать — только время терять. Идёмте-ка лучше на боковую. Завтра чуть свет, — на ноги.
— Валяйте, а я ещё разберусь в сводках.
Но, по-видимому, в конце концов и ему надоели замысловатые узоры изобар с беспорядочно смотрящими во все стороны стрелками ветров. Сквозь сомкнутые веки я видел, как он клюёт носом над синоптическими картами. Свет в комнате погас, и я услышал возню. Канищев сопел и кряхтел так, словно делал тяжелейшую работу.
Я подумал о неугомонности человеческой натуры. С его комплекцией и сердцем сидеть бы в кабинете и предаваться изучению излюбленной истории воздухоплавания. Ан нет!..
2. Куда мы летим?
День прошёл в хлопотах, сумерки уже надвигались, когда приготовления к старту были закончены. С бортов корзины сняты балластные мешки. В самой корзине все уложено в надлежащем порядке, приборы — на рейках, карты и провиант — в сумках по бортам, тяжёлый балласт — в мешках на дне корзины.
Рубящий слова голос стартера:
— Дать свободу!.. Вынуть поясные!
Восхищённо-растерянные физиономии мальчуганов, тесным кольцом обступивших старт, стали быстро уходить вниз. Сердце у меня ёкнуло при виде того, как с места в карьер Канищеву приходится травить балласт, чтобы не налететь на мачты радио, некстати выраставшие на нашем пути. Но вот и эти препятствия остались в стороне. Мы были на чистом пути. Внизу, в каких-нибудь двух сотнях метров, лежала Москва, отчётливо кричавшая гудками автомобилей и быстро уходящими шумами трамваев.
В самое сердце столицы врезались своими чёрными щупальцами пауки железнодорожных узлов. Мы пересекли одну за другой путаницы нескольких станций.
Становилось меньше домов, больше деревьев, тусклой желтоватой листвы, спалённой дымным дыханием заводов, буро-красными коробками обступивших город. Но кончились и они. Свежели деревья. Свободней потянулись к небу их зеленые шапки. Расплывчатые пригороды Москвы утонули в зелени садов. Как браслетом отрезала «пределы города» Окружная дорога. Мы — за границами столицы.
Канищев не отрываясь сидел за приборами, время от времени посылая за борт совок балласта. Над Окружной дорогой он коротко бросил:
— Гайдроп![1]
— Есть гайдроп.
Один за другим уходили за борт аккуратно сложенные витки толстого морского каната. Я должен был сделать это так, чтобы Канищев не заметил толчка, когда гайдроп повиснет на обруче. Фут за футом канат уходил к земле. На руках сразу вздулись кровавые пузыри.
— Гайдроп вытравлен!
Берусь за бортовой журнал. Надо заносить данные каждые пятнадцать минут.
«18 часов 12 минут, высота 200 метров . Курс 29 норд-норд-ост. Температура 14 с половиной выше нуля».
Из гущи деревьев, с жёлтых прогалин, донёсся задорный крик:
— Эй, дядя, садись! Са-а-ди-ись к нам!
Я поглядел вниз, на конец гайдропа. Сверился с компасом: курс 32, и ветер как будто много быстрее, чем по прогнозу. Мы шли со скоростью шестидесяти — семидесяти километров вместо предсказанных жрецами погоды двадцати.
1
Гайдроп — толстый канат длиною 80 метров , выпускаемый за борт для уравновешивания аэростата при посадке.