«Я — великий джинн Гассан Аббдурахман-ибн-Хоттаб!»
Истерический хохот аудитории поднялся до изнемогающего стона, и тогда Гена развернулся и побежал со сцены прочь сквозь ослабленные смехом утешительные руки пионервожатой и искореженные улыбками гримасы сочувствия друзей — на лестницу, в гулкий стеклянный коридор, мимо раздевалки, под лестницу, где была приоткрыта в стене бойлерная жестяная дверь, в куда-то между труб, — забиться и заснуть, размазывая по лицу и согревая до высыхания выступившие соленые сопли и слезы.
Так у Гены появилось имя Джинн. Не Хоттабыч — потому что за Хоттабыча из глубины души выплескивалась боль воспоминания об обиде, и Гена без предупреждения бил морду, — а Джинн, потому что джинн, как объяснил одноклассник Сенька-Очкарик, признанный ботан, означало «гений», как папа задумал. Это был некий компромисс, и на нем сошлись. К тому же про историю с театром все, кроме Гены, скоро забыли, а в этом новом имени было что-то волшебное. И оно было лучше, чем Крокодил.
Еще когда Гена учился в школе, его папа выпросил на службе довольно мощный компьютер, чтобы работать дома, и поэтому все то время, когда папа не резался в Дум, Кварк или какую-нибудь другую глупую стрелялку, Гена проводил в Интернете. Стрелялки и мочилки не очень интересовали Гену, поскольку он был не таким взрослым, как папа, — соответственно злобы на мир, требующей садистской разделки на куски невероятных монстров, у Гены было гораздо меньше, и всю жизненную энергию он направлял на позитивное виртуальное созидание и изучение несуществующего вещества, из которого состояло все по ту сторону зеркала монитора.
Папа кромсал монстров в основном по ночам, к большому неудовольствию мамы, поэтому Гене-Джинну компьютер доставался днем, вместо школы, которую Гена соответственно прогуливал — к большому неудовольствию мамы опять же.
Надо ли говорить, что учился он плохо и, с трудом получив аттестат о среднем образовании, не смог поступить ни в один вуз.
Родители Гены не были ни приватизаторами, ни бизнесменами, и на платное образование денег в семье не отложилось. Поэтому, когда умерла вторая бабушка, оставив Гениному папе однокомнатную квартиру на Кутузовском проспекте (бабушкин дедушка работал при Сталине лифтером в Кремле), папа собрал семейный совет. На семейном совете было решено квартиру — продать, а Гене взяться за ум и выбрать хорошую профессию; часть денег истратить на освоение Геной хорошей профессии, а остальное положить в надежный банк — под проценты. Банк выбирали особенно тщательно: история с «МММ», хоть и давняя и семью Гены не задевшая, напрочь отбила у Гениного папы страсть к легкой наживе; он был из тех, кто наблюдает, как другие наступают на грабли.
Может быть, поэтому сбережения Гениной семьи были именно сбережениями, а не, скажем, отложениями, и, как любые другие вымученные средства, были невелики и в банках никогда не нуждались.
Тщательный выбор занял неделю. Государственные финансовые институты пугали своей откровенной налоговой фискальной прозрачностью и подведомственностью правительственным интересам.
Поскольку интересы эти менялись так же быстро, как и правительства, предугадать судьбу семейных денег в их последующих воплощениях было бы так же сложно, как выиграть на рулетке один к шестидесяти четырем, и доверить исполнительным работникам государства сохранность семейных финансовых инструментов было все равно что передать их под конец смены прямо крупье, минуя зеленое сукно игрального стола, — всегда есть шанс, что крупье окажется человеком честным и поделится с казино. В итоге был выбран крупный коммерческий банк с многолетней репутацией и маленьким процентом клиентского интереса в росте капитала. Через него же должна была оформляться сделка утраты квартиры.
Последний потенциальный покупатель начал кинетически реально определяться в пятницу, 14 августа, когда, глядя через тусклое от выхлопов стекло окна четвертого этажа на рассеянно заходящее солнце, он заявил, почесывая жесткие черные волосы затылка: «Эта гавна полнава пирог, слышишь, а ни чивартира, гиде люди нармальна живут, пачилавечиски, зидесь бабки на римонт минимум угол нада, толька дажи читобы билядь ни стыдна пиригласить… давай, слышишь, эта, апусти дичку, тирубы там, в тувалети, тожи тикут, толька из-за адрис адын тваю чивартиру хачу… нет больши зидесь ничиво, дичку скинь. А?..»
Генин папа, не поняв, в чем, собственно, вопрос, недоуменно тогда посмотрел на банковского риэлтера, который был третьим присутствующим при показе. Тот пожал плечами хорошего дорогого костюма — дескать, вам решать, а покупатель, истолковав немое недоумение Гениного папы так же неправильно, как и риэлтер, сказал ключевую фразу: «Ладна, слышишь, долга ни будем мазга ибать, эта, пять апусти — буду бирать».
Пять тысяч долларов — это была заранее подготовленная цена отступления от первоначально заявленной компенсации за музей быта Гениной бабушки, и оформление договорились начать в понедельник. Однако в понедельник никакого оформления не началось, а началось такое, что навсегда прекратило крупный коммерческий банк с многолетней репутацией, надолго оставило Джинну «чивартиру» и временно разломило рубль и всю связанную с ним деятельность на «до» и «после кризиса». Продавать недвижимость стало бессмысленно, и уже в сентябре на столе, еще хранившем продавленные доперестроечной ручкой отпечатки слов надоедливых бабушкиных ежеквартальных завещаний, были возведены многокорпусные новостройки персонального компьютера Джинна, а сам Джинн обрел свободу от ежевечернего мытья посуды, а заодно от нее самой — и всякого другого имущества своих родителей.
«Принимай жилье-былье», — сказал щедрый папа, передавая ему ключи от дверей, за которыми Джинна ждала неопределенная независимость.
Вместе с бывшим бабушкиным жильем, которое состояло в основном из узкого длинного извилистого коридора, соединявшего довольно просторную комнату с продолговатой неширокой кухней. Джинну досталось и бабушкино былье — несколько багажников разного рода и размера предметов, сохранившихся с бабушкой для последних лет ее жизни и воспоминаний и благополучно переправленных на родительскую шести-сотковую дачу в стосороковом километре папиной «шестеркой». Кроме самой необходимой Джинну мебели (письменный стол, односпальный тахтообразный матрац на деревянных ножках, громоздкий комод, гробовой платяной шкаф — в углах комнаты, а также историческая газовая плита в две комфорки — немая свидетельница всех послевоенных великих трудовых побед советского народа, облезлый ящик — для посуды внутри и разделки на поверхности, раковина на деревянных подпорках, холодильник с загадочным залихватским именем «Свияга», хрупкий как бы обеденный столик, загромождавшие кухню, велосипед «Украина» на стене коридора, так что пройти — только боком) с Джинном теперь постоянно жили три разнопородных стакана, две разноразмерные железные кружки, маленькая чашка для кофе, универсальная жестяная кастрюлька, которую вполне можно было употреблять также в качестве сковородки, классический столовский чайник из алюминия, какие-то вилки-ложки, швейцарский армейский нож, компакт-диски, кассеты, книги, телевизор «Сони» кухонного формата, гнилового желтого цвета дисковый телефонный аппарат, серебристый двухкассетник «Шарп — три девятки», немного одежды-обуви и два маленьких худеньких котенка с дворовым серо-белым окрасом. Котенки были братья и достались Джинну на память об особой сердобольности одной его недолгой подруги.
«Ты один живешь, и тоскливо тебе, наверное, — сказала как-то подруга, заходя к нему вечером после совмещенной работы, — а у нас кошка родила, мы ее приютили, а начальник не разрешает, не любит он животных. Что теперь с ними, бедными, делать? Вон, смотри, небольшие такие, беззащитные», — и на ладони у нее оказались два маленьких слепых меховых комочка.
Подруга утром ушла, через некоторое время — навсегда, а котята поселились на подстилке под батареей и вообще везде, где жил Джинн, — включая его постель, вернее, тахту.