– А хочешь я тебе теткин дом издали покажу? Костик буркнул что-то нечленораздельное.
– Эй! Сворачивай направо! – крикнула Эва-Эра водителю. – Мы на минутку только заскочим. Жми по асфальтовой! До конца!
Теткин дом был старый, двухэтажный, со сломанным крыльцом. Сложенный из толстенного бруса, он стоял чуть поодаль от дачного поселка, был обнесен новенькой сеточной оградой и сразу к себе чем-то располагал.
Из трубы вылетал жидкий дымок.
– Это тетя! – с какой-то болью, словно такое открытие поразило ее в самое сердце, вскрикнула Эва-Эра. – Значит тетя Поля здесь! Ну что? Забежим поздороваться? И всего-то пять минут. Вы подождете?
Шофер равнодушно кивнул. Они вышли.
Уже на ходу Костик хотел повернуть назад, хотел даже нагрубить, хотел сказать, что ехал в Москву слушать тяжелый рок и ливерпул саунд, а не здороваться в какой-то глухомани с неизвестной тетей, – но тут на крыльцо вышла броско и модно одетая женщина. Если и было в ней что от виденных Костиком теть и тетищ, – так это тонкая длинная сигара в зубах. А в остальном – остренькие шпильки, газовый шарф через плечо, яркие губы, глянцево-картиночное лицо – ничего в ней сельскую жительницу не выдавало.
– Эр-рка, – ржаво скрипнула веселая тетя и передвинула незажженную сигару из одного конца рта в другой. – Эр-рка. Наконец ты, лахудр-ра, явилась!
Эва-Эра застеснялась, тетя Поля это заметила и громко расхохоталась.
– Меня зовут Ап-полинария Львовна, – чуть развернулась она к Костику. – А эта лахудр-ра меня тетя Попа зовет. Ну машину вашу я, конечно, на час-другой конфискую, съезжу в Регистрационную палату, давно собиралась. А вы уж тут как-нибудь без меня, сами...
– Тетя Поля, – делая круглые глаза, простонала Эва-Эра. – Тетечка Полечка...
Веселая тетя, подмигнув Костику на прощанье зеленым глазом, давно уехала, а Эва-Эра все стояла у дверей дома, словно не решаясь войти.
В доме Апполинарии Львовны было прожито три дня. Но приятным из них – был только первый.
Этот первый Эва-Эра провела словно на оперной сцене. В отличие от скучных филологинь, она носилась по дому и пела, гладила Костика по плечам и, чуть не волоком, тащила его в теткину спальню.
А чуть спустя вела на кухню, кормила огурцами и до блеска выскобленной, а затем еще и вымытой морковкой. Обещала она найти и мясные консервы, но отыскать их никак не могла.
Костик ел морковку и ворчал:
– Кормишь, как зайца.
Эва-Эра пела и словно бы чего-то ждала. Костик, к этому ожиданию равнодушно прислушивался.
Песен у Эры было всего две. Первая про тетю:
Вторая песня – в общем-то песней не была. Скорей, стишком. Но произносился этот стишок на разные лады и с разными мелодическими вывертами. Из мелодий, на которые Эва-Эра клала этот стишок, Костику знакома была только «Неаполитанская песенка»: именно на ней кончилась его музыкальное образование.
Мелодию Костик знал, а вот стишка, произносимого Эрой, никогда раньше не слышал. Эва-Эра, заметив интерес, скороговоркой поясняла: «Я же филолог, должна многое знать, многое помнить», – и тут же запевала:
– вздрагивала она от стихотворной страсти,
– даже подпрыгивала на месте,
Сперва Костику казалось: У Эры нет слуха. Но потом он понял: слух у его новой знакомой есть! И слух тонкий, необычный. Она почти полностью убирала из песни мелодию, добавляла декламационных взлетов-падений, и куплеты приобретали вдруг новый, необычный смысл. Да, это были стихи, но стихи, словно предчувствующие музыку. Костику, как будущему бухгалтеру, такое предчувствие нравилось. Чем-то оно походило на сладкое предчувствие полной сводимости годового баланса.
Но, с другой стороны, эти полупесни-полустихи звучали в устах Эры и явной насмешкой: над тетей, над японцами, над городом Нагасаки, над слушателем Костиком.
Словом, над всеми, кроме летчика Коккинаки. Это имя Эра в своем пении ясно выделяла.
– Дался тебе этот Коккинаки, – хрустел морковкой Костик.
– А что? Китайцам можно, а нам нельзя? Китайцы у нас на Солянке даже кафе открыли. Так и называется: «Китайский летчик Джао Да». А Коккинаки мне нравится сшибкой звуков. Да и Дальний Восток отдавать япошкам жалко.
Эва-Эра говорила, пела, летала, налегала во время полетов на Костика то бедром, то грудью.
Она пела в первый день и во второй. Пела и в третий, когда приехали врач и медсестра, а с ними два амбала-охранника. Пела она и после того, как Костику кротко и без нажима предложили поменять свой левый здоровый глаз на глаз искусственный.
Однако, теперь ее движения и песни стали осторожней, таинственней.
Неожиданное предложение Костик сперва принял за неумную шутку. Правда, когда его не выпустили во двор, отлучили от Эры, а потом и загнали в какой-то чулан, он понял: шуток шутить здесь никто не собирается.
День третий близился к вечеру.
Костик, ожидая новых наездов, сидел в чулане и время от времени сквозь тоненькую шкурку опущенного века, всеми пятью, собранными в кучку пальцами, ощупывал левое глазное яблоко.
Никаких наездов, однако, не случилось. Все – и доктор, и медсестра, и Эра (Эра уже в отдельной комнате) – по-деревенски рано улеглись спать. Костику постелили в чулане.
Стелила медсестра. Она внимательно, словно примеряя резиновую шапочку для ныряния, оглядела Костикову голову, хотела что-то сказать, но удержалась.
Костик забылся только под утро. А проснулся – от шума подъезжавшей машины. Он сразу все вспомнил и обрадовался:
«Тетя Поля! Может хоть она пару ласковых этой медбанде скажет!»
Но приехала вовсе не тетя Поля. Об этом Костику сказал врач. За ночь он как-то обрюзг и подобрел, даже похлопал будущего пациента по плечу:
– Никто вас неволить не станет. Отдайте глаз добровольно, и он вас озолотит.
– Кто – «он»?
– А вот сейчас узнаете.
В тетиполиной гостиной на корявом деревенском пеньке сидел маленький плаксивый старичок. Старичок чем-то напомнил Костику его самого. Может, тем, что был стар не годами, а какой-то тихой сопливостью, квелостью. Чуть приподнявшись с пенька, изображавшего стул, старичок хотел было высказаться, но не смог. Вместо этого, задрав голову вверх, посмотрел на Костика умоляюще. Тут Костик увидел: старичку едва ли за сорок.
Врач, внимательно наблюдавший эту бессловесную сцену, подошел к старичку, шепнул ему что-то на ухо. Тот сразу подобрался, выгнул спину, важно кивнул головой.
– Он очень, очень вас просит, – сказал доктор, перебирая пальцами краешек своего лазоревого халата. – Господин Поль-Жан не может этого вам сказать, но он очень просит.
Доктор попытался зажечь спичку – та сломалась. Тогда, помахивая в воздухе незажженной сигареткой, описывая ею замысловатые круги и даже восьмерки, доктор пояснил:
– Нет-нет. Вы не подумайте ничего такого. Господин Поль-Жан просит глаз не для себя лично. Хотя ваш глаз ему очень и очень подошел бы. Он просит глаз для своей люксембургской лаборатории, будь она неладна! Представляете, этот хрен – да не тушуйтесь вы, он по-русски ни бум-бум, – так вот: этот хрен открыл у себя лабораторию живых автономных органов. Живых и автономных, понимаете? Они у него там в Люксембурге живут своей, отдельной от отторгнутых тел жизнью. Дьявол его разберет, что это еще за автономная жизнь такая будет! Ну в общем, приехали: теперь через наших медицинских и не только медицинских бугров, он эту идею у нас продавливает. Но первое его условие: это, ясное дело, соблюдение прав человека и всех, без исключения, его органов. Так что – добровольность, Константин Батькович, только добровольность!