– А хочешь я тебе теткин дом издали покажу? Костик буркнул что-то нечленораздельное.

– Эй! Сворачивай направо! – крикнула Эва-Эра водителю. – Мы на минутку только заскочим. Жми по асфальтовой! До конца!

* * *

Теткин дом был старый, двухэтажный, со сломанным крыльцом. Сложенный из толстенного бруса, он стоял чуть поодаль от дачного поселка, был обнесен новенькой сеточной оградой и сразу к себе чем-то располагал.

Из трубы вылетал жидкий дымок.

– Это тетя! – с какой-то болью, словно такое открытие поразило ее в самое сердце, вскрикнула Эва-Эра. – Значит тетя Поля здесь! Ну что? Забежим поздороваться? И всего-то пять минут. Вы подождете?

Шофер равнодушно кивнул. Они вышли.

Уже на ходу Костик хотел повернуть назад, хотел даже нагрубить, хотел сказать, что ехал в Москву слушать тяжелый рок и ливерпул саунд, а не здороваться в какой-то глухомани с неизвестной тетей, – но тут на крыльцо вышла броско и модно одетая женщина. Если и было в ней что от виденных Костиком теть и тетищ, – так это тонкая длинная сигара в зубах. А в остальном – остренькие шпильки, газовый шарф через плечо, яркие губы, глянцево-картиночное лицо – ничего в ней сельскую жительницу не выдавало.

– Эр-рка, – ржаво скрипнула веселая тетя и передвинула незажженную сигару из одного конца рта в другой. – Эр-рка. Наконец ты, лахудр-ра, явилась!

Эва-Эра застеснялась, тетя Поля это заметила и громко расхохоталась.

– Меня зовут Ап-полинария Львовна, – чуть развернулась она к Костику. – А эта лахудр-ра меня тетя Попа зовет. Ну машину вашу я, конечно, на час-другой конфискую, съезжу в Регистрационную палату, давно собиралась. А вы уж тут как-нибудь без меня, сами...

– Тетя Поля, – делая круглые глаза, простонала Эва-Эра. – Тетечка Полечка...

Веселая тетя, подмигнув Костику на прощанье зеленым глазом, давно уехала, а Эва-Эра все стояла у дверей дома, словно не решаясь войти.

* * *

В доме Апполинарии Львовны было прожито три дня. Но приятным из них – был только первый.

Этот первый Эва-Эра провела словно на оперной сцене. В отличие от скучных филологинь, она носилась по дому и пела, гладила Костика по плечам и, чуть не волоком, тащила его в теткину спальню.

А чуть спустя вела на кухню, кормила огурцами и до блеска выскобленной, а затем еще и вымытой морковкой. Обещала она найти и мясные консервы, но отыскать их никак не могла.

Костик ел морковку и ворчал:

– Кормишь, как зайца.

Эва-Эра пела и словно бы чего-то ждала. Костик, к этому ожиданию равнодушно прислушивался.

Песен у Эры было всего две. Первая про тетю:

Ой, напрасно, тетя,
Вы лекарство пьете
И все смотрите в окно...

Вторая песня – в общем-то песней не была. Скорей, стишком. Но произносился этот стишок на разные лады и с разными мелодическими вывертами. Из мелодий, на которые Эва-Эра клала этот стишок, Костику знакома была только «Неаполитанская песенка»: именно на ней кончилась его музыкальное образование.

Мелодию Костик знал, а вот стишка, произносимого Эрой, никогда раньше не слышал. Эва-Эра, заметив интерес, скороговоркой поясняла: «Я же филолог, должна многое знать, многое помнить», – и тут же запевала:

«Если надо – Коккинаки!

– вздрагивала она от стихотворной страсти,

Долетит до Нагасаки!

– даже подпрыгивала на месте,

И покажет всем араки,
Где и как зимуют раки!»

Сперва Костику казалось: У Эры нет слуха. Но потом он понял: слух у его новой знакомой есть! И слух тонкий, необычный. Она почти полностью убирала из песни мелодию, добавляла декламационных взлетов-падений, и куплеты приобретали вдруг новый, необычный смысл. Да, это были стихи, но стихи, словно предчувствующие музыку. Костику, как будущему бухгалтеру, такое предчувствие нравилось. Чем-то оно походило на сладкое предчувствие полной сводимости годового баланса.

Но, с другой стороны, эти полупесни-полустихи звучали в устах Эры и явной насмешкой: над тетей, над японцами, над городом Нагасаки, над слушателем Костиком.

Словом, над всеми, кроме летчика Коккинаки. Это имя Эра в своем пении ясно выделяла.

– Дался тебе этот Коккинаки, – хрустел морковкой Костик.

– А что? Китайцам можно, а нам нельзя? Китайцы у нас на Солянке даже кафе открыли. Так и называется: «Китайский летчик Джао Да». А Коккинаки мне нравится сшибкой звуков. Да и Дальний Восток отдавать япошкам жалко.

Эва-Эра говорила, пела, летала, налегала во время полетов на Костика то бедром, то грудью.

Она пела в первый день и во второй. Пела и в третий, когда приехали врач и медсестра, а с ними два амбала-охранника. Пела она и после того, как Костику кротко и без нажима предложили поменять свой левый здоровый глаз на глаз искусственный.

Однако, теперь ее движения и песни стали осторожней, таинственней.

Неожиданное предложение Костик сперва принял за неумную шутку. Правда, когда его не выпустили во двор, отлучили от Эры, а потом и загнали в какой-то чулан, он понял: шуток шутить здесь никто не собирается.

День третий близился к вечеру.

Костик, ожидая новых наездов, сидел в чулане и время от времени сквозь тоненькую шкурку опущенного века, всеми пятью, собранными в кучку пальцами, ощупывал левое глазное яблоко.

Никаких наездов, однако, не случилось. Все – и доктор, и медсестра, и Эра (Эра уже в отдельной комнате) – по-деревенски рано улеглись спать. Костику постелили в чулане.

Стелила медсестра. Она внимательно, словно примеряя резиновую шапочку для ныряния, оглядела Костикову голову, хотела что-то сказать, но удержалась.

Костик забылся только под утро. А проснулся – от шума подъезжавшей машины. Он сразу все вспомнил и обрадовался:

«Тетя Поля! Может хоть она пару ласковых этой медбанде скажет!»

Но приехала вовсе не тетя Поля. Об этом Костику сказал врач. За ночь он как-то обрюзг и подобрел, даже похлопал будущего пациента по плечу:

– Никто вас неволить не станет. Отдайте глаз добровольно, и он вас озолотит.

– Кто – «он»?

– А вот сейчас узнаете.

В тетиполиной гостиной на корявом деревенском пеньке сидел маленький плаксивый старичок. Старичок чем-то напомнил Костику его самого. Может, тем, что был стар не годами, а какой-то тихой сопливостью, квелостью. Чуть приподнявшись с пенька, изображавшего стул, старичок хотел было высказаться, но не смог. Вместо этого, задрав голову вверх, посмотрел на Костика умоляюще. Тут Костик увидел: старичку едва ли за сорок.

Врач, внимательно наблюдавший эту бессловесную сцену, подошел к старичку, шепнул ему что-то на ухо. Тот сразу подобрался, выгнул спину, важно кивнул головой.

– Он очень, очень вас просит, – сказал доктор, перебирая пальцами краешек своего лазоревого халата. – Господин Поль-Жан не может этого вам сказать, но он очень просит.

Доктор попытался зажечь спичку – та сломалась. Тогда, помахивая в воздухе незажженной сигареткой, описывая ею замысловатые круги и даже восьмерки, доктор пояснил:

– Нет-нет. Вы не подумайте ничего такого. Господин Поль-Жан просит глаз не для себя лично. Хотя ваш глаз ему очень и очень подошел бы. Он просит глаз для своей люксембургской лаборатории, будь она неладна! Представляете, этот хрен – да не тушуйтесь вы, он по-русски ни бум-бум, – так вот: этот хрен открыл у себя лабораторию живых автономных органов. Живых и автономных, понимаете? Они у него там в Люксембурге живут своей, отдельной от отторгнутых тел жизнью. Дьявол его разберет, что это еще за автономная жизнь такая будет! Ну в общем, приехали: теперь через наших медицинских и не только медицинских бугров, он эту идею у нас продавливает. Но первое его условие: это, ясное дело, соблюдение прав человека и всех, без исключения, его органов. Так что – добровольность, Константин Батькович, только добровольность!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: