Напротив могилы Кафки высится стена. Я вижу имя его верного друга Брода. Здесь тоже я кладу камешек и вдруг впервые замечаю таблички вдоль всей этой стены с именами евреев-пражан, истребленных в Терезине, Аусшвице, Белзене и Дахау. Я не смог бы найти такого количества камешков здесь вокруг.

Мы с Клэр направляемся к выходу. За нами молча следует мальчик. Дойдя до ворот, Клэр фотографирует этого застенчивого мальчика, на пальцах объясняется с ним, просит написать на листке бумаги, как его зовут и его адрес. С помощью жестов и мимики, открывших для меня, как много еще детского в этой молодой женщине — и каким непосредственным, как ребенок, стал я сам, — она ухитряется объяснить мальчику, что, когда фотография будет готова, она вышлет ее ему. Через две или три недели профессор Соска тоже получит от Клэр фото, которое сегодня гром она сделала около магазинчика сувениров в том доме, где Кафка когда-то жил целую зиму.

Почему я хочу запомнить, какие чувства вызывает во мне ее детская непосредственность? Почему я не ценю своего счастья? Не надо ему мешать! Хватит бросать ему вызов. Будь доволен тем, что есть! Смирись с этим!

Вышла женщина, чтобы открыть нам ворота. Мы снова обмениваемся с ней парой фраз по-немецки.

— Много посетителей приходит на могилу Кафки? — спрашиваю я.

— Не очень. Но всегда это выдающиеся люди, профессор, как вы. Или серьезные студенты. Он был великим человеком. У нас тут в Праге жило много известных еврейских писателей. Франц Верфель. Макс Брод. Оскар Баум, Франц Кафка. А сейчас, — говорит она, впервые покосившись на мою спутницу, — никого не осталось.

— Может быть, ваш мальчик вырастет и станет великим еврейским писателем.

Она переводит мои слова на чешский, а потом переводит мне то, что ответил мальчик, опустив голову и уставившись на свои ботинки.

— Он хочет стать летчиком.

— Скажите ему, что люди не приезжают через весь земной шар, чтобы посетить могилы летчиков.

Снова они обменялись с мальчиком несколькими фразами и, с улыбкой посмотрев на меня — да, она улыбается только еврейскому профессору, — она говорит:

— Ему это безразлично. Сэр, а как называется ваш университет?

Я говорю ей.

— Если хотите, я покажу вам могилу парикмахера господина Кафки. Он тоже здесь похоронен.

— Спасибо, вы очень любезны.

— Он был также парикмахером отца господина Кафки.

Я объясняю Клэр, что предложила женщина.

— Если хочешь, иди, — говорит Клэр.

— Лучше не надо, — говорю я. — Начнем с парикмахера, а к вечеру закончим могилой того, кто делал Кафке подсвечники.

— Боюсь, что это невозможно сегодня, — говорю я кладбищенской сторожихе.

— Ваша жена тоже, конечно, может пойти, — живо реагирует она.

— Спасибо, но нам пора возвращаться в отель.

Теперь она смотрит на меня с неприкрытым подозрением, как будто я вовсе не профессор уважаемого американского университета. Она пошла на то, чтобы открыть ворота в тот день, когда кладбище закрыто для посещений, а я оказался таким несерьезным, видимо, просто любопытствующим посетителем, может быть, и евреем, но в компании женщины, которая совершенно очевидно — арийка.

На трамвайной остановке я говорю Клэр:

— Ты знаешь, что сказал Кафка тому человеку, с которым он вместе работал в страховой компании? Увидев, как в обеденный перерыв тот ест сосиску, Кафка содрогнулся и сказал ему: «Единственной подобающей пищей для мужчины является половинка лимона».

Она вздыхает и грустно произносит: «Бедняга», посчитав предписанную великому писателю диету оскорбительной для здоровой девушки из Скенектади (штат Нью-Йорк), которой не приходится сетовать на свой аппетит.

Когда мы сели рядышком в трамвае, я взял ее руку и вдруг почувствовал, что освободившись после посещения кладбища от духа Кафки, я раз и навсегда освободился от призрака Бригитты после посещения того ресторана с террасой в Венеции. Мои тяжелые дни действительно остались позади.

— О, Кларисса, — говорю я, поднося ее руку к своим губам, — я чувствую, что прошлое больше не потревожит меня. Я больше ни о чем не жалею. И все мои страхи тоже ушли. И все это благодаря тому, что я нашел тебя. Мне кажется, что тот бог, который раздает женщин, посмотрев на меня, сказал: «Раз этому никак не угодишь, черт с ним!» и послал мне тебя, Клэр.

Вечером, после ужина в нашем отеле мы идем к себе в номер, чтобы собрать вещи к отъезду завтра рано утром. Пока я укладываю в чемодан свою одежду и книги, которые я читал в самолете и вечером в постели, Клэр засыпает среди вещей, разложенных на стеганом одеяле.

Кроме дневников Кафки и биографии Брода — они служили мне дополнительными путеводителями по Праге — у меня с собой книги Мисимы, Гомбровича и Жене, над которыми мы будем работать в следующем году. Я решил посвятить следующий семестр теме эротических желаний, начав с нашумевших современных романов, в которых речь идет о порочной сексуальности (эти книги волнуют студентов, волнуют читателей типа Баумгартена, потому что в них авторы подчеркивают свою личную причастность к тому, что едва ли не безнравственно), и закончив тремя шедеврами о запретной и неукротимой страсти: «Мадам Бовари», «Анна Каренина» и «Смерть в Венеции».

Стараясь не разбудить Клэр, я беру ее вещи и укладываю их в ее чемодан. Перекладывая ее вещи, я чувствую, как меня переполняет любовь. Потом я пишу ей записку, что выйду прогуляться и вернусь через час. Проходя через вестибюль, я вижу через стеклянные двери гостиничного кафе, что там теперь сидят парами и по одной человек пятнадцать или двадцать хорошеньких молодых проституток. Днем я видел только трех, сидящих за одним столиком и весело болтавших между собой. Когда я спросил профессора Соску, каким образом это все уживается с социализмом, он объяснил мне, что большинство пражских проституток — это секретарши и продавщицы, которые по совместительству занимаются проституцией с молчаливого одобрения правительства. Некоторые из них состоят на службе в Министерстве внутренних дел, чтобы собирать всю возможную информацию от членов различных делегаций с Востока и Запада, которые останавливаются в крупных отелях. Стайка девушек в мини-юбках, которых я вижу в кафе, видимо, собирается заняться представителями болгарской торговой миссии, которые оккупировали весь этаж под нами. Одна из них, та, что гладит по животу свернувшуюся у ее ног коричневую таксу, улыбается мне. Я улыбаюсь ей в ответ (что мне стоит) и выхожу на Старую Площадь, где любили гулять по вечерам Кафка и Брод. Уже больше девяти вечера. Просторная меланхоличная площадь пуста, только падают тени от старых домов, окружающих площадь. Площадка, посыпанная гравием, где днем стояли туристические автобусы, тоже опустела. Здесь нет ничего, но остались тайна и загадка. Я сижу один на скамейке под фонарем и вглядываюсь через туман, скользя взглядом мимо смутно виднеющейся фигуры Яна Гуса, в здание церкви, куда мог тайно подглядывать из своего убежища еврейский писатель.

Именно здесь мне приходят в голову первые строчки моей будущей вступительной лекции, навеянные «Докладом Академии» Кафки и показавшиеся мне поначалу причудой. Это история о том, как человекообразная обезьяна выступает перед ученым собранием. Это небольшой рассказ, в котором не больше, чем несколько тысяч слов, но я его очень люблю, особенно начало, которое кажется мне одним из самых очаровательных и поразительных в литературе: «Уважаемые члены Академии! Вы оказали мне большую честь, пригласив меня рассказать Вашей Академии о том, как я жил, когда был человекообразной обезьяной».

«Уважаемые члены литературного совета…», — начал я, но к тому времени, как я вернулся в отель и сел с карандашом в руке за свободный столик в углу кафе, до меня дошел сатирический оттенок, с которым я начал свое обращение к членам совета колледжа. Взяв фирменную бумагу отеля, я начал набрасывать официальную вступительную лекцию (хотя и не без влияния безупречного профессорского стиля выступления обезьяны), которую мне захотелось прочитать, но не в сентябре, а прямо сейчас, в этот самый момент!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: