Если Бернар испытывал жалость к Евгению [6] в те времена, когда Римский престол, — уже и тогда, впрочем, весьма развращенный, — имел [тем не менее ] лучшие перспективы, то почему бы не посетовать нам — тем, кто вот уже на протяжении трехсот лет сталкивается со столь великим ростом порочности и развращенности? Разве не является правдой, что под всеми небесами нет ничего более развращенного, более тлетворного и пагубного, более отвратительного, чем Римская курия? Она превосходит безбожие мусульман настолько, что, хотя она и была некогда вратами небесными, теперь она является пастью ада, такой пастью, которую не может закрыть [даже] гнев Божий. Как я уже говорил, мы можем предпринять лишь одно: попытаться призвать некоторых из этой разверзающейся бездны и спасти их.
Теперь вы видите, мой отец Лев, как и почему я столь неистово нападал на этот пагубный престол. Я был так далек от яростных нападок на вашу личность, что даже надеялся, что могу снискать вашу благосклонность и спасти вас, если бы я мог произвести сильное и успешное нападение на ту темницу, которая воистину является вашим адом. Ибо вы, ваше спасение, и спасение многих других вместе с вами, — это единственное, что благочестивые люди могут противопоставить мраку порочной курии. Люди, всячески вредящие курии, — действуют во благо вашему служению; те, кто всячески проклинают ее, — прославляют Христа. Короче говоря, они являются христианами, не принадлежащими к Риму.
Вдобавок к этому, я никогда не намеревался нападать на Римскую курию или вступать в какие-либо дискуссии о ней. Но когда я увидел, что все попытки спасти ее безнадежны, я исполнился к ней презрением, написал ей "разводное письмо" (Втор. 24,1) и сказал: "Неправедный пусть еще делает неправду; нечистый пусть еще осквернится" (0ткр.22, II). Затем я обратился к спокойному и смиренному изучению Святых Писаний, чтобы суметь оказать помощь моим братьям, окружающим меня. Когда же я достиг некоторого прогресса в этих исследованиях, дьявол открыл свои глаза и исполнил своего слугу Иоганна Экка — выдающегося врага Христова, — ненасытной страстью к славе и, таким образом, подтолкнул его к втягиванию меня в невольные дебаты, давя на меня значением одного маленького словечка, которое я обронил относительно главенства Римской Католической церкви. Затем этот самонадеянный хвастун [7] с пеной у рта и скрежетом зубов заявил, что он поставил бы на карту все, ради славы Божьей и чести апостольского престола. Злопыхая [ожидаемой с моей стороны] перспективой оскорбления вашей власти, он с уверенностью предвкушал победу надо мной. Он был не столько озабочен учреждением главенства Петра, сколько демонстрацией своего собственного лидерства среди теологов нашего времени. Преследуя эту цель, он считал немалым преимуществом победу над Лютером. Когда же дебаты закончились неудачей для софистов, невероятное безумие одолело этого человека, ибо он посчитал, что разоблачение мною всей подлости и низости Рима [римской католической церкви] было полностью его виной.
Позвольте мне, я молю; превосходнейший Лев, на этот раз изложить мое дело и предъявить обвинение вашим настоящим врагам. Вы знаете, я полагаю, каковы мои отношения с вашим легатом ', кардиналом Каэтаном, глупым и несчастным, а скорее даже ненадежным человеком. Когда из почтительности к вашему имени я предал себя и свое дело в его руки, он не попытался заключить мир. Он мог бы сделать это, произнеся одно слово, ибо в то время я обещал хранить молчание ради окончания дискуссии, при условии, что моим противникам будет приказано поступить аналогично. Однако, поскольку он был человеком, ищущим славы, тоне удовлетворился таким соглашением и начал защищать моих оппонентов, дав им полную свободу, а мне приказав отречься, хотя это и не входило в его полномочия. Когда дела шли довольно неплохо, он, своим грубым деспотизмом, намного усугубил их. Таким образом, Лютер не виноват в том, что произошло потом. Вся вина ложится на Каэтана, который не позволил мне сохранить молчание, о чем я самым искренним образом просил его тогда. Что же еще мне оставалось делать?
Далее последовал Карл Мильтиц [9], также нунций Вашего Святейшества, который приложил массу усилий, приезжая и уезжая много раз, и не сделав ничего для восстановления того положения, которое Каэтан грубо и невежественно нарушил. Наконец он, с помощью прославленного курфюрста Фридриха, организовал несколько частных совещаний с моим участием [10]. Снова я уступил из уважения к вашему имени, был готов хранить молчание и даже принять в качестве арбитра архиепископа Трирского, или епископа Наумбургского. Итак, все складывалось хорошо. Однако, в то время как все это улаживалось с хорошими перспективами на будущее, другой и еще больший ваш враг Экк вмешался с Лейпцигским диспутом, предпринятым им против доктора Карлштадта. Когда возник новый вопрос о главенстве папы, он неожиданно повернул свое оружие против меня и полностью расстроил наш уговор о поддержании мира. Тем временем Карл Мильтиц ждал. Диспут был назначен и судьи избраны. Но снова не было принято никакого решения, что неудивительно, потому что из-за лжи, уловок и изворотливости Экка все было смешано и запутано еще хуже, чем когда-либо. Вместо [конструктивного] решения, которое могло бы быть достигнуто, разгорелся еще больший пожар, ибо он искал славы, а не истины. И снова я совершил все, что от меня зависело.
Я допускаю, что в таком случае ни малейшего намека на развратные римские порядки не выплыло бы на свет, но все, что бы ни делалось плохого, происходило по вине Экка, который взял на себя задачу не по своим силам. Безрассудно стремясь к собственной славе, он открыл позор Рима всему миру. Этот человек ваш враг, мой дорогой Лев, или, скорее, враг вашей курии. На одном только его примере мы видим, что нет врага более пагубного, чем льстец. Чего он достиг своей лестью, кроме зла, которого не мог бы совершить даже король? Имя Римской курии сегодня — это зловоние, распространяющееся по всему миру, папская власть чахнет, и римское невежество, некогда почитаемое, пользуется дурной славой. Мы не услышали бы ничего из всего этого, если бы Экк не нарушил мирный договор, установленный Карлом [фон Мильтицем ] и мною. Теперь Экк и сам отчетливо понимает это и, хотя уже слишком поздно, да и бессмысленно, он взбешен тем, что моя книга вышла в свет. Ему следовало подумать об этом тогда, когда, подобно весело ржущей лошади, он безумно стремился к собственной славе и предпочел свою выгоду вашей, подвергая вас опасности. Этот тщеславный человек думал, что я остановлюсь и буду хранить молчание из страха перед вашим именем, потому что я не уверен, что он полностью полагается на свой разум и свою ученость. Теперь, когда он видит, что я оказался более храбрым [чем он думал ] и не умолк, он раскаивается в своей поспешности, но слишком поздно, и он понимает, — если действительно, наконец, до него это доходит, — что на Небесах есть Тот, Кто противится гордым, а смирённым дает благодать (1Пет. 5, 5).
Поскольку из этого диспута мы не получили ничего, кроме еще большей путаницы в доводах Рима, Карл Мильтиц, в третьей попытке установить мир, обратился к старейшинам Августинского ордена, собравшимся на свой совет, и хотел получить от них помощь в улаживании полемики, которая разрослась до опасных и беспокоящих масштабов. Поскольку, по благоволению Божьему, у них не было возможности воздействовать на меня силовыми методами, некоторые из их самых известных людей были посланы ко мне. Эти люди просили меня по крайней мере проявить уважение к личности Вашего Святейшества и в смиренном письме защитить вашу, — а в этом случае и мою, — непогрешимость. Они говорили, что дело еще не безнадежно, при условии, что Лев X, по своему природному великодушию, примет в нем участие. Поскольку я всегда предлагал мир и желал его, чтобы иметь возможность посвятить себя более спокойным и мирным исследованиям, а столь яростно бушевал только для того, чтобы преодолеть своих неравных оппонентов силой и громогласностью слов, не менее, чем разумом, — я не только с радостью унялся, но также с ликованием и благодарением посчитал это предложение за великую любезность по отношению ко мне, при условии, что наши надежды исполнятся.